Гана
Шрифт:
— Пить. Дайте попить.
Я хотела оттолкнуть женщину, но от резкого движения меня вырвало. Из меня хлынул поток синей воды. Женщина постояла надо мной, а потом вернулась на свое место у двери.
В двадцать пятый меня закрыли где-то в середине января. Я знаю это, потому что помню молитвы, которыми узницы в бараке встречали Новый год. Они молились за своих близких и просили выбраться из лагеря. Их желания исполнились. Пока я медленно умирала в бараке обреченных на смерть, эсэсовцы выгнали узников за ворота и погнали в последний поход. В лагере остались только те, кто не поверил угрозам, что
В госпитале, развернутом в лагере Советским Союзом и польским Красным Крестом, я пролежала несколько месяцев. Меня вылечили от тифа, откормили с тридцати до сорока двух килограммов. Кости голени, которые мне перебил охранник, когда я пыталась подойти к колючей проволоке, срослись неправильно, а обмороженные ступни так и не зажили. Зубы у меня выпали, а когда волосы начали снова расти, они стали редкими и абсолютно седыми. Суставы и мышцы у меня болели всю жизнь, но гораздо мучительнее была боль от осколков разбитой души.
Мне говорили, что я должна забыть, что должна снова начать жить. Может быть, я и могла бы забыть голод и холод, когда стоишь часами на апельплаце, может быть, умудрилась бы забыть боль от сломанных костей. Но как забыть людей, висящих на проводах, тела, растерзанные собаками, вывернутые плечи мужчин и женщин, повешенных для устрашения другим? Бесконечные процессии детей, женщин и мужчин, которых гнали от поезда прямо в газовые камеры? Как я могу забыть отчаяние в глазах Труды, когда она узнала, что ее детей увели туда?
Мне советовали забыть, потому что не хотели слышать то, что я могла бы рассказать. Они напрасно боялись. Забыть я не могу, эти воспоминания навсегда выбиты у меня в голове, как номер на левой руке. Но говорить о них я бы не смогла.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Мезиржичи
Мира мялась в прихожей и выглядела так же растерянно и испуганно, как себя ощущала я. Она была растрепанная и помятая, будто только что вылезла из кровати, а глаза, такие же огромные, как у Розы, раскраснелись. Она пряталась за Ивану, с которой мы в прошлой жизни сидели в школе за одной партой, шептались о своих девчачьих тайнах и мечтали о счастливой жизни. Мне всегда лучше давалось чтение и история, а Иване — арифметика, поэтому я, в отличие от нее и ее Ярослава, не смогла рассчитать, что для меня выгодно.
Конечно, не Ярослав и не Ивана развязали эту войну, которая уничтожила мою семью, но из-за их вранья мы вовремя не уехали в Англию. Из-за них я влачу свое существование в тумане, и усопшие выкрикивают мне упреки.
— Идем.
Ивана протянула ко мне руки и начала что-то объяснять. Ярость еще сильнее, чем усталость, вскипела во мне. Я закричала, схватила Миру за плечо и потащила прочь. Мира расплакалась. У подножия лестницы я остановилась. Отпустила Мирино плечо и потихоньку отправилась в обратный путь. Пусть Розина дочь возвращается к Горачекам, если хочет. Пусть Ивана ее забирает,
Как ни странно, Мира пошла за мной.
Я пришла за ней в дом, напоминающий корабль, отправляющийся в море, на ту улицу, где в доме, оставшемся после адвоката Леви, теперь жил его брат, который единственный из всей семьи пережил войну, потому что его нееврейская жена отказалась с ним разводиться и спасла его от депортации. Я пришла за ней в семью мужчины, который мог так же спасти меня, но не сделал этого. Миру надо забрать у Горачеков, это единственное, что я понимала. Больше ничего. Никакого плана у меня не было.
Мне было тяжело разбираться в мире, сосредоточиться на том, что люди говорят, помнить, что нужно сделать.
Я натянула платок на голову, чтобы мысли не разбегались. Что это такое опять со мной приключилось?
Я обернулась. Может быть, мне все это привиделось, может, это очередной плод моей запутанной фантазии.
Но Мира все еще шла за мной.
Так я привела Розину дочь домой. Я должна была это сделать — это мой долг перед Розой.
Я хотела заботиться о Мире и дать ей дом, но теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что Мира была намного сильнее меня. Я поселила ее в комнате, где когда-то спала наша мама. Я не любила туда заходить, потому что там воспоминания наваливались на меня отчетливее всего, но с той минуты, как Мира набила ящики своими вещами, а на кровать посадила облезлого медведя, в спальне не раздавались больше никакие голоса, кроме Мириного.
Поначалу она ходила вокруг меня осторожно, но недели через две освоилась и обжилась в квартире, где когда-то жили ее бабушка с дедушкой и где выросла ее мать, так, будто жила там всю жизнь. Ей удалось снова превратить квартиру на площади в дом. Она заполнила ее своим смехом и голосом, рассказывая мне, что с ней случилось за день, читая мне вслух книги. У Миры был звучный, пронзительный голос, от которого не было спасения. Иногда его было так много, что мне приходилось прятаться в тишине своей спальни.
Я хотела о ней позаботиться, но все, кого я любила, в конце концов меня покинули. Зачем же мне было снова испытывать страх, что я потерею того, кто мне дорог? Бояться, что она умрет или просто уйдет из дома.
С самого начала я понимала, что все усилия напрасны. Мира проникла в мою жизнь, крепко в ней обосновалась и стала новым средоточием моего существования. Насколько важным, я поняла только тогда, когда Мира, рассердившись на меня в день своего тринадцатилетия, упрекнула меня в том, что мне на нее наплевать, и не вернулась домой ночевать.
Я ждала ее всю ночь напролет, а когда она на рассвете показалась в дверях, я испытала нечто, очень похожее на счастье.
Как я могла ей объяснить, что дни рождения и другие памятные даты я не помню и не хочу помнить?
Мне не хотелось ей рассказывать, что ее мама Роза всегда приносила мне подарки на день рождения и Рождество, но я ни ей, ни кому-то еще никогда ничего не дарила.
И хотя Роза мне каждый год обводила праздничные даты в календаре, и хотя у меня оставалась кое-какая мелочь, я не могла себя заставить сосредоточиться, выйти на улицу, зайти в магазин и что-нибудь купить.