Ганзейцы
Шрифт:
– Я желаю быть принят в состав здешнего Ганзейского двора, а следовательно, и в состав Ганзейского союза, – отвечал Торсен.
– В качестве хозяина или в качестве приказчика? – переспросил осторожный сторож.
– Я думаю, вы об этом можете и сами судить по моим летам и по внешности, – обидчиво возразил Кнут.
– Ну, нет! – с улыбкой ответил сторож. – У нас и приказчики бывают постарше вас; а впрочем, я о вас доложу господину ольдермену, который теперь изволит быть в комнате совета.
Когда немного спустя домовый сторож вернулся с известием, что господин Тидеман готов принять иноземного гостя, Торсен заметил, что сторож зорко его осматривает.
– Меча при вас нет, – пояснил сторож, – а только кинжал за поясом. Только уж будьте добры, пожалуйте мне его сюда.
– Разве у вас
– Совершенно верно! – подтвердил домовый сторож. – Все живущие на здешнем дворе должны быть, действительно, во всякое время готовы к борьбе с оружием в руках, не только ради собственной безопасности, но и ради выполнения старинного обязательства, которое мы на себя приняли по отношению к городу Лондону, гостеприимно приютившему нас в своих стенах. Мы, ганзейцы, обязаны принимать участие в защите города и ввиду этого обязательства должны не только поддерживать самое здание Епископских ворот, выходящих на северную сторону города, но, если бы того потребовали обстоятельства, мы обязаны даже содержать на этих воротах стражу и заботиться об их защите.
– Тогда и я, значит, мог бы оставить при себе оружие, – сказал датчанин.
– Если бы вы были ганзейцем, то вы бы могли его сохранить у себя, в вашей каморке. А так как вы еще не ганзеец, то находящееся при вас острое оружие должно храниться у меня до самого вашего ухода. А теперь пожалуйте наверх: господин ольдермен ждет вас там.
Домовый сторож вывел Торсена из здания, в котором находилась зала собраний, провел его через небольшой садик, в котором немцы посадили несколько вывезенных из Германии лоз и фруктовых деревьев, и привел его в другой дом, поменьше первого, в котором собиралась купеческая дума. Там, за громадным прилавком, на высоком помосте, сидел за своей конторкой ольдермен.
То был человек худощавый, с седеющими волосами и резкими чертами лица. Во всей осанке его было нечто аристократическое, нечто приобретенное путем частых сношений с «великими мира сего» – с королями и князьями. Он говорил тихо и сдержанно, время от времени покашливая, и лишь очень редко позволял себе дополнить речь небольшим движением руки.
Датчанин невольно поклонился ольдермену ниже, нежели вообще имел привычку кланяться, и Тидеман ответил ему легким кивком головы. При этом он указал на один из стульев с высокой спинкой и спросил гостя о цели его прихода.
– Я желаю здесь, в Лондоне, поселиться, – отвечал Торсен, – и желал бы поступить в число членов вашего здешнего торгового двора.
Ольдермен кивнул головой и, немного помолчав, снова спросил:
– А знакомы ли вы с обычаями нашего двора? Они ведь очень суровы. Все преступающие положенные нами правила подлежат тяжкому взысканию.
– Как обойтись без порядка там, где должны господствовать мир и спокойствие? – отвечал датчанин. – А ведь все суровые предписания вашего общежития только к этой цели и направлены. Насколько мне известно, на ганзейских торговых дворах высокими денежными пенями наказывается лишь тот, кто дерзнет произнести бранное слово или дозволит себе ручную расправу; такие же точно пени положены за игру в кости, пьянство и другие подобные проступки. Все это такие постановления, которым охотно подчиняется всякий благовоспитанный человек.
Ольдермен опять кивнул головой.
– А как вас зовут? – спросил он после минутного молчания.
– Кнут Торсен.
Ольдермен поднял сначала глаза кверху, как бы о чем-то размышляя, потом перевел их на Торсена и продолжал свой допрос:
– Откуда вы родом?
– Из Визби.
– Визби? – переспросил Тидеман с некоторым удивлением. – Судя по имени, вы как будто датчанин?
– Я и действительно родился в Дании, но уже в юности переселился на Готланд.
– И вы занимались торговлей?
Торсен отвечал утвердительно.
– И ваше имя – Кнут Торсен?.. Гм, где же это я его как будто уже слышал?
Ольдермен приложил левую руку ко лбу и стал припоминать. Не ускользнуло при этом от его внимания и то, что датчанином при последних словах овладело некоторое беспокойство, которое еще более возросло, когда ольдермен подозвал к себе одного из сидевших в стороне писцов и приказал ему принести книгу постановлений Ганзы.
Прошло довольно много времени, прежде нежели посланный вернулся с громадным фолиантом, переплетенным в кожу и окованным железными скобами. Торжественно возложил он фолиант на конторку перед господином ольдерменом. В течение всего этого времени Тидеман не проронил ни единого слова. Он был до такой степени глубоко погружен в размышление, что даже не расслышал, что именно говорил датчанин, старавшийся скрыть свое смущение.
– Кнут Торсен, – бормотал про себя ольдермен, разворачивая фолиант и пробегая алфавитный список имен, упоминаемых в нем; затем быстро стал перелистывать книгу, пока, наконец, указательный палец его не остановился на одной из страниц… – Вот оно! – воскликнул ольдермен, сверкнув глазами. – «Кнут Торсен» – так и есть! – здесь-то я и вычитал это имя. Да, да, память мне не изменяет! «Кнут Торсен, купец в Визби, вследствие непорядочного способа действий и нарушения постановлений Ганзейского союза из состава членов его исключен…» Ах, милостивый государь! И вы после этого еще изъявили желание вступить в наш торговый двор? Вы преднамеренно умалчиваете о вашем прошлом, чтобы меня провести, – да! Чтобы меня провести! – повторял он, повышая голос, так как он видел, что датчанин желает перебить его. – И если бы я не обладал такой отличной памятью, то ваш обман вам бы и удался! Тогда уж я оказался бы виноват перед моими сотоварищами. Ну, сударь, надо сказать правду: это с вашей стороны было не похвально!
– Вы иначе взглянете на дело, если узнаете те поводы, которые привели к моему исключению из союза, – возразил ольдермену Торсен.
– Вы думаете? Действительно вы так думаете? – спросил ольдермен с оттенком сомнения в голосе. Затем он покачал головой, опять заглянул в фолиант и стал читать вслух следующее: – «В январе тысяча триста пятьдесят восьмого года воспоследовало в высшей купеческой думе, в Любеке, по поводу несправедливости, оказанной немецкому купцу во Фландрии, постановление: прервать всякие торговые сношения с вышепоименованной страной и приказать всем ганзейцам, дабы они не продавали там своих товаров и не получали таковые ни от фламандцев, ни от брабантцев. А кто из членов Ганзейского союза, – так написано далее в постановлении, – преступит это наше решение, тот будет лишен всего своего имущества, которое отчисляется в пользу его родного города, а он сам навсегда изгоняется из состава немецкого Ганзейского союза». А так как проживающий в Визби ганзеец Кнут Торсен не только не соблюл выданного нами постановления, но и после вступления его в законную силу продолжал, как и прежде, свои торговые сношения с Фландрией, то он признан виновным в неповиновении и нарушении верности союзу, и потому вышеупомянутое в постановлении наказание применено по отношению к нему и к его имуществу».
Ольдермен захлопнул фолиант, откинулся на спинку своего стула и зорко глянул в лицо датчанину. Суровое выражение его лица ясно говорило датчанину, что ольдермен вполне разделяет приговор, произнесенный Ганзой.
– Я вовсе и не пытаюсь обелить перед вами мой проступок, – начал Торсен не совсем уверенным голосом (и только уже при дальнейшей речи его голос стал несколько более твердым), – не стану в извинение своей вины ссылаться и на то, что транспорт фламандских и брабантских товаров уже находился в пути и был направлен ко мне в то время, когда последовало постановление любекской думы; всякий беспристрастный человек и без моих оправданий поймет, что обрушившееся на меня наказание не состоит ни в каком соотношении с совершенным мною проступком. Я был более чем зажиточным человеком и мог с истинной гордостью взирать на плоды моих трудов. И вдруг у меня отнимают все, что добыто было мной путем многолетних, тяжких усилий, – делают меня бедняком!.. Мало того, я даже не смею помышлять о том, чтобы вновь начать торговлю! Я исключен из ганзейцев, я – отверженный, с которым каждый должен поневоле избегать всяких деловых сношений из опасения, что и его может постигнуть такой же суровый приговор Ганзы. Что же мне теперь делать? Как могу я теперь пропитать себя честным путем, когда мне ниоткуда нельзя ждать помощи, когда я напрасно стал бы молить даже о сострадании к себе!