Гарантия успеха
Шрифт:
Исключительно полезное времяпрепровождение — вышагивать километр за километром, вызнавая с удивлением, какие милые существуют, оказывается, переулки, особнячки, дворики, а на скамейках, не будь они завалены снегом, можно было бы и присесть. Вот ближе к весне, когда потеплеет, следует сюда вернуться: единственное, на что они могли рассчитывать, так это на смену времен года. Если только… Ну ничего не произойдет.
Какая роскошь — не лукавить ни в чем друг с другом, не обнадеживать попусту, не строить никаких планов, а просто вперед, вперед идти, до полного онемения ног. Но не попасться бы в ловушку. Лучше, чем теперь, не будет никогда. Понять это трезвости у них хватало, что, в общем, и отличало их возраст от безоглядной, жадной, самоуверенной
О еде забывалось, пока живот не восставал, не напоминал о собственном интересе, и приходилось снизойти к призывам своего несовершенного организма.
Ну ладно, ладно, имелись же забегаловки, иной раз возомнившие о себе как о ресторане и потому особенно придирчивые в своих запретах, ограничениях, соблюдаемых прямо-таки с истовостью. И прятали в рукав сигарету курильщики, по-школярски, избегая грозного взгляда администратора. И склонялись над столом некто трое, доверяя, но проверяя справедливость руки, меткость глаза того, кто разливал. И уборщица начинала тыкать в ноги шваброй ровно за час до закрытия, а уже за полчаса гасили свет, по опыту зная, что посетители здешние не отличаются дисциплинированностью. И с грохотом на столы запрокидывали легконогие стулья. «Давай, давай, ребята», — по-свойски, еще благодушно бубнили официанты, придерживая напоследок тот словарный запас, что, по-видимому, только и будет действен.
Вокзальный этот шум и полутьма, допущенные не ради уюта, а как последнее предупреждение, тем не менее оказывались сюрпризом, подарком. В суматохе можно было коснуться друг друга, даже приникнуть щекой, зацепиться носами и успеть отпрянуть, чтобы не вытолкнули с позором вместе с самыми отпетыми: представление о приличиях все же удерживалось в их сознании.
И снова: ветер, простор, бесприютность, осознаваемая уже без восторга после недавнего тепла.
«Погоди, я шарф тебе повяжу поверх воротника, дуть не будет». «Спасибо.
Рука замерзла. Можно, суну к тебе в карман? Ой, сколько денег у тебя!
Сколько… мелочи. Могли бы еще бутылку пива взять. А это от дома ключи?»
«Угу». Молчание. «Да не выдергивай ты руку. Какая нервная. Ну что я такого сказал..»
Таля, Талик! При таком-то сердито-грозном лице, с набрякшими подглазьями, с выбухающей поперек лба жилой, с вмятинами на висках, впалостью щек — потрепали, повыдергивали из тебя перышки. Вот каким ты мне достался.
Уже пришли? Опять расставаться… А если до булочной дойти? Нет, не крохоборство. За-а-автра! Какое завтра? Не смеши. Ладно, хорошо. Да я не собачусь. Страдаю я. А что? Я и не оглядываюсь никогда. И ты, между прочим, не оглядываешься. Ну, знаю. Подумаешь, поймал! Да, видела однажды, как уходил, спина такая мерзкая. Именно что решительная. Иди. А, ерунда! Для того и песня, чтоб наступать ей на горло.
А дома в окнах, оранжево просачиваясь сквозь занавеси, горел свет.
Заманивая, завлекая. Уютом, налаженностью, устойчивостью миропорядка. Обжиты стены, и столько усилий вложено в них. Шипение дрели до обморока доводило, пока не повесили то, что висеть должно. Быт: в нем семейная летопись, биография супружества. Как гарнитур чешский добывали — о, ратный подвиг. А в доставании немецких гардин понадобилась прямо-таки макиавеллевская изворотливость. А как телевизор везли на перекладных, у таксиста бензин кончился, и ищи-свищи попутку в чистом поле.
Что говорить, это все серьезно. Ты пойдешь в химчистку, а я в прачечную. Общая упряжка любого упрямца притирает: одна пристяжная налево привычно косится, другая направо. Громада быта по кирпичику складывается, и жуть берет представить, если рухнет… Вроде бы такая незатейливая механика у этих будней, с просыпанием, умыванием, завтраком, убеганием на работу, но только когда по накатанному скользит, вращение всех колесиков, шестеренок, видится бесперебойным мельканием, успокоительным, утешительным в своем однообразии. А если вдруг поломка и вникнуть понадобится в примитивное это устройство, ведь запаникуешь, как та сороконожка, что заинтересовалась, какой ногой она вначале ступает, а какой потом.
Привычка — сладость будней, сапоги-скороходы, укорачивающие нудный путь: по известному маршруту не тащишься, а мчишься: о чем хочешь думаешь, что хочешь воображаешь, а ноги сами до цели доведут. Привычки лишиться, как кожу содрать. А кому охота оказаться ободранным?
Так вот рассудить здраво, по-житейскому: глубокий вдох, глубокий выдох.
И тогда — переступить порог собственного жилья, ухоженного, обжитого, обустроенного.
… Удивительно, как в сказке: они жили в совершенно одинаковых домах одной той же застройки, выросшей на окраине города и заслонившей почти сплошными многоэтажными стенами парк. Но, зажатый городом со всех сторон, он удержал все же в себе то, что именуется живой природой, хотя и в чахлом, выдрессированном цивилизацией обличье. Чтобы, верно, не напугать горожан тишиной, развесили на столбах громкоговорители, понаставили заботливо скамейки и палатки, киоски, пусть и пустующие, но призванные, вероятно, напоминать, что вы не где-нибудь в диком лесу и не надейтесь заблудиться. И все же там встречались деревья, не выстроенные как на плацу, по-солдатски, а вразброс растущие, беспорядочно, что порождало догадку, что природа сама по себе тоже на что-то способна, и сначала, быть может, она зародилась, а потом уже человек. Поддаваясь внушению, некоторые полагали, будто стоит только зайти за ограду, парк одарит их чистейшим воздухом, как в прериях каких-нибудь, пампасах. И они спешили им наглотаться, надеясь, верно, что с каждой минутой, здесь проведенной, на десятилетия продлевается их жизнь. А иные оказывались вообще спортсменами. Мчались на лыжах, вздергивая лихо палки, и их натужные лица выражали счастливое безмыслие.
Словом, парк был прекрасен. В нем торговали пивом, в розлив и разнос, в зимнее время почти бесперебойно, и юркие белки метались за высоким сетчатым заграждении, к которому лепились детишки, не более чем на шаг отпускаемые мамашами в пышных разбойничьих шапках.
В этом парке они и встречались, Нина и Таля, плелись по аллейкам, иной раз даже забывая о торчащих поблизости многоэтажных башнях, в одной из которых она жила, а в другой он.
В квартирах с одинаковой планировкой, одинаковой населенности — муж, жена, ребенок — с одинаково оборудованными прихожими (справа зеркало, слева. вешалка), в обстановке комнат, правда, имелись некоторые незначительные различия.
… Шли все быстрее, чуть не трусцой, чтобы согреться, и хотелось есть, потому что на работе не удалось толком перекусить. У него портфель оттягивал руку, но заскочить домой значило уже там пропасть.
Ах, сунуть ноги в разношенные тапочки и развалиться в кресле перед телевизором, неспешно поглощая дымящееся блюдо, что-то эдакое с гарниром, называемое домашней едой.
«Бедные мы, бедные», — вздыхала Нина с шутливой жалостью, но Таля, обнаруживая способность очевидное отмести и ухватить потаенное, преувеличенно энергично начинал ее разубеждать, в замерзших ладонях сжимая ее лицо, сдавливая плечи, к груди притискивая, как бы намереваясь всю ее целиком в себя запрятать, чтобы она свернулась там калачиком, умолкла, не выдумывала глупостей.
А она стояла, такая большая, в громоздкой шубе, уже не греющей, но в какое-то мгновение успевала ощутить себя совсем крошечной и такой слабой, чтобы повиснуть на нем окончательно, навсегда, гирей.
«Э, нет, — усмехался он тогда кривоватой ухмылкой неопытного карманника, — твои неприятности — мои неприятности. И так уже напозволялись, скоро девять, пора по домам».
Получалось, он упорствовал в благоразумии, а она в риске. Тоже игра: он как бы исходил из общих их интересов, забот о будущем, а она, это самое будущее будто бы сокрушая, требовала: сегодня, сейчас.