Гардемарины, вперед!
Шрифт:
Лядащев снял кафтан, повесил на спинку стула, искоса поглядывая на две пухлые папки. Потом долго точил перья…
При первом, самом поверхностном осмотре содержимого папок Лядащев понял, что догадка его верна – бумаги были никчемные. Все эти прошения, челобитные и доносы были писаны когда-то в Синод, долгое время пылились там в столах, испещрялись пометами на полях, залежались, потускнели, потом были переданы в Сенат и наконец легли на его стол.
Бумаги передали в Тайную канцелярию, потому что все корреспонденты украсили свои эпистолярные измышления обязательной фразой, различной у всех по силе и страсти,
«Благоволил меня Господь объявить о лукавых вымыслах еретика Феофилакта, диакона церкви Тихона Чудотворца, что у Арбатских ворот. Еще когда пьянством беснующийся Феофилакт в храме образ Богородицы Казанской оборвал и носил с собой с ругательствами, вот тогда я и написал первую челобитную на него, еретика…»
Далее перечислялись мерзкие грехи заблудшего диакона и как бы вскользь упоминался амбар, которым завладел окаянный вероотступник. Автор челобитной грозился скорее сжечь оный амбар вместе с лошадьми, чем допустить «лукавого изверга» распоряжаться в амбаре, «…говорил Феофилакт про императрицу нашу некоторые непристойные слова, и, мол, родилась до брака». Далее шел перечень непристойных слов. Письмо было без подписи.
– Дурак безмозглый, – проворчал Лядащев. – Помойное твое чрево! – И взялся за следующую бумагу.
Это был донос архимандрита Каменного вологодского монастыря на местного воеводу. Донос был написан на толстой, как пергамент, бумаге и украшен нарядно выписанной буквицей.
«…и вышли у нас большие неудовольствия вот отчего, – писал архимандрит, – землю, монастырю принадлежащую, обидчик отнял, материал, уготовленный для построек, взял себе и употребил свой дом строить, рощу подле архиерейского дома вырубил, сад выкопал и пересадил на свой двор, диакона и двух церковников велел отстегать прутьми до полусмерти».
Донос был какой-то бескровный, безучастно казенный, как опись конфискованного имущества. Весь свой пыл архимандрит вложил в последнюю фразу: «Не только своими противностями, коварством и бессовестными поступками мерзок столп государства нашего, а наипаче за богомерзкие слова и предерзкие разговоры, в которых яд сей изблевал на государыню нашу и весь христианский мир».
– Пересолил, дорогой, – усмехнулся Лядащев. – Если б воевода тот действительно «изблевал мерзкие речи», ты бы, голубь мой, цитировал их целиком, а не ходил бы вокруг и около. Я вашу натуру знаю.
Следующим шел донос окаянного воеводы на уже знакомого архимандрита Каменного монастыря. «Пусть доноситель со своей неправдой сам себе мерзок будет, а коли есть моя вина, то не прошу никакого милосердия, но обороните меня от наглой и нестерпимой обиды. Многие по его старости и чину верят ему, а ведь он плут…»
Не рубил воевода рощи, не крал бревна, не отнимал землю, битые церковники сами виноваты, «понеже, шельмы, повадились купаться в воеводином саду». А монастырь свой архимандрит Сильвестр ограбил сам, церковные вещи продал и живет в непристойной монашеству роскоши, употребляя вырученные от продажи деньги на покупку вина.
– Побойся Бога, воевода. Зачем старцу вино? – удивился Лядащев. На этих обвинениях воевода не остановился и упрекнул архимандрита в поношении Синода:
– Ой, воевода, тебе бы вовремя успокоиться. Какие книжечки, какие тетрадочки?
Дворянин Юрлов обвинялся приходским священником в потворстве раскольникам, пристрастии к псовой охоте на монастырских лугах, в дерзких потехах – стрельбе из малых мортир, трофеев турецкой войны, а далее… «придерзкие речи, мерзкие поношения…».
– Голова от вас кругом идет, честное слово…
Штык-юнкер Котов жаловался на «болярина Че…кого» – фамилия была написана небрежно, а потом замазана, словно клопа раздавили, – мол, гайдуки князя беспричинное избиение по щекам учинили, а потом колотили по всем прочим местам.
С первой папкой покончено. Теперь выскажем догадки. Лядащев взял перо, обмакнул в чернила и аккуратно вывел на чистом листе бумаги: «Оные доносы и жалобы интереса для дела не представляют и надлежат считаться прекращенными за давностью лет». Стол отозвался на «догадки» хозяина мелкой, противной дрожью.
Лядащев посидел минуту с закрытыми глазами, затем вытащил жалобу штык-юнкера и еще раз внимательно прочитал. Как она попала в эту папку? При чем здесь Синод? В жалобе нет и намека на какие-нибудь церковные дрязги. И кто этот таинственный «болярин Че…кий»?
Странное письмо – ни даты, ни места, откуда писано. Стиль бестолковый, словно Котов в горячке строчил.
«…о защите всепокорнейше молю! Состоял я в должности наставника рыцарской конной езде и берейторскому обучению лошадей отроков навигацкой школы, что в башне Сухарева у Пушкарского двора, но хоть и мала моя должность, тройной присягой я верен Государыне нашей, а не вор и подлец, как обидчик мой кричит. Потому как слово и дело, сударь мой. СЛОВО и ДЕЛО! Захватил меня тайно, когда я находился при исполнении государству нашему зело важных дел и много чего для пользы отечества сообщить имею. Теперь едем денно и нощно неизвестно куда с великим поспешанием, но не об удобствах размышляю, а паки единожды о сохранении живота своего…»
Навигацкая школа… Странное письмо. Лядащеву представился штык-юнкер Котов – тщедушный молодой человек со впалой грудью, в замызганном, как шкура бродячей собаки, парике, глаза голодные, затравленные…
Однако это глупость. Может, он и не такой совсем. Может, он толстый, ленивый и вороватый. Может, он этому «болярину» столько крови попортил (иначе с чего бы он захватил Котова тайно?), что не только гайдукам позволишь «колотить по всем местам», а сам захочешь об него палку обломать. Хватит! Стоп… Что-то я не туда гребу… Дикость все это. Надоели…
Он положил письмо штык-юнкера в папку и пошел домой.
Вечерело… В окнах домов зажглись свечи, с залива дул свежий ветер, неся с собой запах болота, на опаловом небе рельефно, каждым листиком, вырисовывались ветки деревьев.
«В Москву хочу, домой, – думал Лядащев. – Может, и правда жениться? И необязательно на вдове, черт ее возьми… Есть прекрасная женщина, сама красота – Елена Николаевна. Правда, на нее Пашка Ягупов смотрит не насмотрится. Но можно с Пашкой потягаться. Когда же я ее видел в последний раз? В июле… нет, в июне. Еще до всех этих лопухинских дел. А как поет Елена Николаевна! Ну, женюсь на ней, а дальше что?»