Гардемарины, вперед!
Шрифт:
И вот этот Иван Котов исчез, как в воду канул. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, кто навел парижских агентов на бестужевский тайник. Теперь можно поставить в известность самого Бестужева. Яковлев решил, что это лучше сделать не в канцелярии, а вечером за ужином. Роль собутыльника не была новой для секретаря, Бестужев любил напоить его да послушать, что он там бормочет, сам же при этом не хмелел, только розовели щеки да влажным блеском загорались глаза. К слову сказать, и Яковлев был стоек к хмелю, а если и играл роль опьяненного, то отчего не угодить хозяину?
– Смею
Бестужев застыл, глянул на секретаря волком и в течение всего рассказа так и просидел вполоборота, скрючившись в кресле. Яковлев изложил все по возможности кратко, внятно и бесстрастно.
– Та-ак, – сказал Бестужев и неожиданно икнул, – гадость какая, – добавил он тут же, – дай воды.
Яковлев налил из кувшина воды и с испугом смотрел, как хозяин пьет, борясь с икотой. Никогда он не икал от хмельного, – видно, это страх натуру скрутил.
Бестужев вдруг вскочил и пошел вдоль гостиной, оглядывая, словно в незнакомом доме, обои, картины, поставец с драгоценной посудой. Секретарь знал, что если начал он бегать по комнате, значит размышляет, пытается все мысли собрать в кулак.
– Тебе не кажется, что вот этот, – он остановился у мраморной фигурки пьяного Силена, – похож на Лестока? Медик… Мясник! – крикнул он вдруг пронзительно. – С каким наслаждением он вскрыл бы мне вены! Но пока я жив… – голос вице-канцлера сорвался, напряглись синие вены на шее, рот кривился от невозможности выкрикнуть гневные слова, – пока я жив… – повторил он сдавленно и, сложив кукиш, ткнул им в пьяные глаза Силена. – Вот тебе моя жизнь! Вот тебе Россия! Подавишься…
Силы оставили его, и он рухнул в кресло, нервно оглаживая ходящие ходуном колени. Яковлев почтительно стоял у стола, боясь поднять глаза.
– Теперь слушай, – сказал Бестужев на удивление спокойным и деловым тоном. – По всему видно, что пока моего архива у Лестока нет.
Яковлев кивнул, Бестужев понял главное.
– Значит, воровство это – Шетардиевы козни, – продолжал Бестужев. – Если бумаги уже в Париже, то нам их там не поймать. А может, еще и не в Париже, – добавил он и усмехнулся, – во всяком случае, след мы их отыщем.
– Перлюстрация всей переписки, тщательная… – добавил Яковлев скорее тоном утверждения, чем вопроса.
– А нам надо подумать, как доказать, что оный архив… ты понимаешь?.. Фальшивка. – Бестужев безмолвно пожевал губами. – Но об этом после… А пока – скажи, есть ли у тебя верный человек в Тайной канцелярии? Да чтоб не жулик, чтоб не пил да чтоб честен и чтоб постарался не за звонкую монету, а за дела отечества. – Он усмехнулся невесело, словно сам не верил, что сей безгрешный ангел может существовать в стенах Тайной канцелярии.
– Такой человек у меня есть, – сказал Яковлев твердо.
2
День у Василия Лядащева выдался неудачным.
Во-первых, вместо ожидаемых из Москвы от дядюшки Никодима Никодимыча денег пришло пространное письмо, в котором граф описывал очередную найденную для племянника невесту, на этот раз вдову, и не просто советовал жениться, а брал за горло и предупреждал, что «с первой же оказией пришлет оную кандидатку в Петербург».
«…Хочу тебе паки напамятствовать, что бедны мы с тобой, и от всего прежнего фасону остался только титул да герб, мышами порченный.
И пребываю я в таком рассуждении: хоть дама сия не больно крепка умом и до танцев, музыки и сплетен большая охотница, да все можно стерпеть, понеже она еще в девках богата была, а после смерти мужа, подполковника Рейгеля, и вовсе стала ровно Крез какой и связи имеет немалые…»
Лядащев задумчивым взглядом окинул свое жилище. Стены, мебель, сама одежда пропитались едким, неистребимым запахом плесени. Потолок пробороздился еще одной трещиной, и достаточно самого малого дождя, чтобы она начала сочиться влагой. Скоро сентябрь… И опять тазы и ведра на полу, и звонкая капель, и звук падающей штукатурки.
«…а сынок у нее семи годков, весьма смышлен, так что можно тебе в продолжение потомства не трудиться – все за тебя уже сделано».
– Не хочу вдову, – громко сказал Лядащев и прислушался: вторая неприятность этого дня уже поднималась по лестнице, пыхтя от одышки. Хозяин Штос собственной персоной… Полчаса тягомотного разговора про погоду, дороговизну, ностальгию и, наконец, с притворной ужимкой смущения (Штос хорошо знал, кто у него квартирует): «Только деликатность, господин Лядащев, а не забывчивость, мы, немцы, никогда ничего не забываем, в отличие от вас, русских, так вот – деликатность мешает напомнить мне о долге…»
За квартиру не плачено полгода. Черт бы побрал этого немца!
– Я готов ждать сколько угодно, но не согласитесь ли вы, господин Лядащев, похлопотать… не столько похлопотать, сколько выяснить обстоятельства некоего дела, касаемого племянника моего…
«Кровь из носу, а денег этому борову надо достать. Не хочу хлопотать за твоего племянника!»
– Мы еще поговорим об этом, господин Штос, а сейчас мне на службу пора.
Как только Лядащев представил себе свой служебный кабинетишко – тень в клетку от решетки на окне, скрипучую дверь, колченогий стол, который при самом деликатном прикосновении начинал трястись, как эпилептик, его охватила такая тоска и скука, что даже физиономия Штоса показалась ему не такой противной, а просто хитрой и нахальной.
– Нам, Василий Федорович, еще бумажки из Юстиц-коллегии перекинули, – встретил Лядащева следователь. – Андрей Иванович сказали: «Почитай и выскажи свои догадки». Может, и сыщешь в этих бумагах что-нибудь касаемо лопухинского дела.
«Знаю, какие догадки нужны, – подумал Лядащев. – Коли сам Ушаков сказал – почитай да сыщи, то хоть из пальца высоси, хоть на потолке прочитай… Начальник наш шутить не любит. Дураку ясно, что копаете вы, Андрей Иванович, под вице-канцлера. Месяц возимся, а Бестужев все сух из воды выходит. И этим бумажкам тоже небось цена прошлогоднего снега. Тухлые бумажки-то… Потому мне их и подсунули. А потом нарекания – Лядащев работать не умеет!»