Гарем ефрейтора
Шрифт:
Всех нас по нациям, как гончих по псарням, растаскивают, в чужой крови пачкают, друг на друга науськивают, чтобы лаяли и скалились мы по-собачьи. А когда окончательно растаскают, справиться с нами машине — раз плюнуть.
Но ты заметь, Шамиль, вот что заметь: вертятся истребительные шестеренки этой машины по своим
Берия — мингрел, Кобулов — армянин, Меркулов и Колесников — русские, Гачиев — вайнах. Кто были Бела Кун и Землячка, истребившие в Крыму сто тысяч русского офицерства? Венгр и еврейка. Кто Ягода? Еврей. Но это их вторые национальности, а главная — шестеренка. Шестеренки они по главной своей национальности, истребительные шестеренки. Исраилов — той же породы.
И им позарез наша вражда нужна, чтобы на меня, русского, мой боевой побратим, чеченец Шамиль Ушахов, озлобился, чтобы остервенели мы друг на друга, забыли все, на чем людское братство держится: честь свою, совесть, обычаи предков и язык, культуру свою.
Ну так что, уважим этот истребительный механизм, оскалимся и разбежимся? Остервенимся и оскотинимся на радость ему? Озлобимся и разведем детей и внуков наших во вражде?
Сел на топчан и долго сидел Ушахов, обессиленный и оглушенный приступом своим, а затем сказкой Аврамова. Все, что услышал — об этом и раньше разрозненно думалось, — ломало сомнениями. И вот теперь собрал все полковник воедино, слепил в один горчичный пластырь и приклеил его к очищенной, кровоточащей душе — хоть и врачевало, но жгло до крика.
Отвернувшись, терпел свою муку Ушахов. И когда чуть-чуть отпустило, повторил он еще раз то, что донимало более всего:
— Фаину со мной… отпустят?
— Сделаю все, чтобы отпустили, — отвел глаза и… попрощался Аврамов.
— Пойду я, — переступая с ноги на ногу мучился Шамиль. Затоплял тяжкий стыд за истерику, за крик свой, сплавленные с разлукой, что надвигалась.
— Ладно. Ну… пойду, — никак не мог оторвать ног от пола Шамиль.
— Ни пуха. Осторожней там, в дороге. В случае чего на Серова… — осекся Аврамов. — На меня сошлись.
Не выдержал Ушахов. Пряча лицо, шагнул к командиру, обнял. Постояли.
— Напиши оттуда, как вы там будете, — попросил Аврамов. Вскинулся, вспомнив: — Кстати! Черт, забыл! Фаина сына родила!
— Сына?! — задохнулся Ушахов.
— Само собой. Зачем тебе в тейпе девки?
Ушахов метнулся к двери, крикнул из сеней:
— На обрезание оттуда позову, приедешь?
— Кинжал для такого дела привезу, — деловито согласился Аврамов. — У Ушаховых племенной аппарат небось железный, его ножичком не возьмешь.
— Молодец, все знаешь! — донеслось издали.
… За окном нарастал возбужденный гомон, железный лязг оружия, фырканье лошадей. Отряд возвращался с операции.
Дорожа последними секундами одиночества, бережно держа в памяти лицо, последний крик Шамиля, успел додумать, неистово домечтать Аврамов: ведь кончится когда-нибудь это проклятое, залитое горем и кровью, засыпанное пеплом пожарищ время, и встретятся две семьи: он с Софьей и внуками и Ушахов с Фаиной и детьми.
С трепетавшей в сердце нежностью представил он эту будущую встречу на берегу июльской хрустальной речушки Джалки, среди великанов-тополей, в пахучем шашлычном дыму костра, который окурит своим святым ароматом их соратничество, повяжет уважением и высокой приязнью их детей и внуков.
Да наступит такое время, братья, в России-великомученице!