Гарри из Дюссельдорфа
Шрифт:
Из всех современников Иммерман казался поэту наиболее близким по духу. Гейне знал, что он живет в Мюнстере и занимает судейскую должность и что ему трудно приходится в мрачно-католическом провинциальном городе. Молодой автор первой книги «Стихотворения» написал сердечное письмо своему собрату. Гейне делился планами на будущее и восхищался произведениями Иммермана. Поэт высмеивал тех глупцов, которые пытались доказать, что Гейне соперничает с Иммерманом. «Они не знают, что прекрасный, светлый, сияющий брильянт нельзя сравнить с черным камнем, который только по форме причудлив и из которого молот времени выбивает злые, дикие искры. Но что нам до глупцов?.. Война закостенелой несправедливости, царственной глупости и всему злому! Если хотите взять меня в боевые товарищи в этой священной
Письмо
В осенний вечер, когда за окном струились потоки дождя, а в комнате было холодно и сыро, Генрих лежал на софе, укрывшись пледом, и читал. В дверь постучали. Неужели это квартирная хозяйка пришла поделиться с ним соседскими сплетнями? Как некстати… Стук повторился, и, прежде чем Гейне успел сказать «Войдите», на пороге появился почтальон, промокший и озябший, с большой сумкой за спиной.
— Вы студиозус Гарри Гейне из Дюссельдорфа? — спросил почтальон. — Вам письмо. Распишитесь.
Генрих неохотно поднялся и протянул руку за письмом. Он увидел на сером самодельном конверте знакомый почерк матери. Сердце наполнилось тревогой. Ничего хорошего он не ждал из дома. Еще год назад отец Гейне окончательно разорился и был вынужден оставить Дюссельдорф. Часто в грустные минуты Генрих представлял себе, как тяжело должно быть семье, покидающей насиженное место, дом, в котором знаком каждый угол, приятелей, даже собаку, которую нельзя было взять с собой. Теперь его родители, братья и сестра жили в Ольдеслое, в чужом голштинском городке, без родных и знакомых.
Руки Генриха дрожали, когда он вскрывал конверт. При бледном свете лампы он с трудом разбирал торопливый почерк матери.
«Дорогой Гарри, — писала она, — давно я не разговаривала с тобой. Много раз бралась за письмо и откладывала его. Все не хотелось огорчать тебя, а веселого у нас мало. Отец болеет, несчастье сгорбило его, и куда девалась его военная выправка и веселый, беззаботный смех. Я тоже…»
Генрих глубоко вздохнул, на мгновение отложил письмо. Он зажмурил глаза и вдруг в темноте увидел Болькерову улицу, пьяного Гумперца, валяющегося в канаве, мальчишек, которые так любили дразнить его, а потом представил себе отца, статного, жизнерадостного, в своем пудермантеле, со свежевыбритыми щеками. Куда все это делось? Генрих открыл глаза. Лампа чадила. Он подкрутил фитиль — свет стал ровнее и еще бледнее. Теперь можно было читать дальше. В письме говорилось о трудной жизни, о братьях, учившихся в школе, о сестре Шарлотте. Как мило и нежно умела описывать мать! А в конце Гейне нашел самое страшное, самое горькое для него.
«Среди наших бед и несчастий, — писала мать, — есть только одна приятная новость, которую сообщаю тебе, хотя и с большим опозданием, Дядя Соломон выдал 15 августа сего года Амалию замуж за Иона Фридлендера. Ты, верно, знаешь его по Гамбургу. Говорят, что это прекрасный молодой человек, к тому же богатый, и ты, наверно, порадуешься за свою кузину. Дядя был так добр, что пригласил нас на свадьбу и прислал денег на дорогу, но мы не могли поехать из-за болезни отца и знаем только по слухам, что праздник вышел на славу и обошелся дяде чуть не в двенадцать тысяч талеров…»
Все завертелось перед глазами Генриха, узкие готические буквы письма расплылись и приняли фантастические формы. Слезы хлынули из глаз. Он закрыл лицо руками и упал на софу.
Все это время Гейне старался не вспоминать про свою неудачную любовь. Порой ему казалось, что он совсем забыл Амалию. Тогда Генрих думал, что это была не любовь, а юношеская глупость, создававшая какой-то идеал из обыкновенной, совсем незначительной девушки. Он ведь не мог не знать, что рано или поздно она выйдет за кого-нибудь замуж, а скорее всего именно за этого Иона Фридлендера, особенно ненавистного Генриху пошлого франта. Но почему же у него сейчас так болит сердце и скорбь кажется бездонной?..
Слезы несколько успокоили Генриха. Придя в себя, он почувствовал, что не может оставаться один. Ему захотелось на воздух, на улицу, к людям, к чужим, незнакомым, которые не увидят и не почувствуют, что он в горе, в глубоком горе.
Дождь уже
— Вы, молодой человек, верно, у нас впервые?
Гейне пробормотал:
— Да-да… то есть нет.
Служанка, увидев его смятение, отошла к другому столику.
Вино заискрилось в высоком зеленом бокале. Гейне осушил его залпом; с непривычки у него закружилась голова, и вместе с тем мысли как-то прояснились, а по телу разлилась теплота. Сколько бы ни хотел Генрих отвлечься от тяжелых мыслей, они навязчиво одолевали его, Ну что, в самом деле, для него Амалия? И для чего ему эта холодная красота бездушной девушки? Он мысленно сравнивал ее с изображением мраморной Афродиты, богини любви, виденной им в Дюссельдорфском музее. По древнему преданию, Афродита вышла из пены морской на берег Кипра, и от такого чудесного рождения она холодна, как море. Гейне вынул записную книжку и карандаш. Под пьяный гул голосов, под звон бокалов и пивных кружек в голове поэта звучали слова, и строки сами ложились на бумагу:
Я тебя, пеннорожденную, Вижу в блеске красоты. Ведь супругою законною Не моею стала ты. Сердце, сердце терпеливое, За измену ты не мсти И безумство торопливое Милой дурочке прости.Да, он покажет пример великодушия и благородства. Он прощает Амалии все, и из своей великой скорби он создаст маленькие песенки, которые прославят его.
— Какая неожиданная встреча! — услышал Генрих над головой знакомый голос.
Перед ним стоял Людвиг Роберт, как всегда стройный, изящный, в темно-синем сюртуке.
Генрих растерялся и прикрыл рукой написанное.
Роберт сказал, улыбаясь:
— Не очень подходящее место для творчества! Впрочем… я хочу вас пригласить к нашему столу, где целое созвездие творческих умов.
Генрих отрицательно покачал головой; он не пойдет, он болен, он хочет остаться один. Но Роберт взял его за руку и властным движением увлек в глубь погребка. Там, почти у буфетной стойки, за прямоугольным столом шумно пировала группа людей. Стол был заставлен тарелками, бокалами, блюдами с недоеденным ужином. Многочисленные бутылки свидетельствовали о том, что пир в разгаре. Роберт представил Гейне своим сотрапезникам. Гейне сразу узнал их: он их встречал на улицах, в кафе «Рояль», а одного — прославленного актера Людвига Девриента — не раз видел на сцене. Девриент первый протянул молодому поэту руку, отрывисто назвав себя глухим голосом. Восторженный поклонник его игры, Генрих с нескрываемым любопытством вглядывался в лицо Девриента. Худое и подвижное, оно как бы освещалось зловещим блеском глубоких черных глаз; пышные, иссиня-черные волосы окаймляли высокий лоб актера. Длинный крючковатый нос придавал особую оригинальность его лицу. Девриент был худой, среднего роста, но он до того перевоплощался на сцене, что иногда выглядел высоким. Девриент оживился, узнав, что молодой человек — племянник гамбургского банкира Соломона Гейне, в чьем доме он бывал.