Гаршин
Шрифт:
— Вашим величеством мудро указано: успокоить и покарать. В том и вижу свою цель. Не ожесточить общество, а умиротворить. Но и показать притом, что злоумышленникам и иже с ними пощады не будет.
Михаил Тариелович Лорис-Меликов говорил спокойно, уверенно. Царь согласно кивал головой.
Лорис-Меликов держался отлично. Не всемогущий диктатор — этакий старый вояка-генерал, слуга царю, отец солдатам. С первого дня сумел вселить надежды. Собрал в комиссии представителей от столицы — побеседовал. Одного похвалил, другого пожурил отечески, третьему, отставному полковнику, сказал «ты», четвертого выслушал со вниманием — и всем сумел понравиться. Потом пригласил журналистов. Говорил с ними не свысока — на равной ноге. Доверительно. Можно даже сказать — интимно. И снова сумел
В листке «Народной воли» предупреждали: у графа есть не только лисий хвост, но и волчья пасть. Не давайте себя околдовать плавным золотистым взмахом: зазеваетесь — цапнет!
— Нет, нет, — говорил Гаршин друзьям, — я от него многого жду. Он честен, он с молодых лет в армии, в сражениях. Он знает цену жизни. О нем солдаты хорошо говорили. И если дана ему правая рука — карать, а левая — «облегчать бразды», я верю в левую его руку…
…Утром 19 февраля густой колокольный звон плыл над Петербургом. Порывистый ветер трепал флаги, полотнища трещали, хлопали, словно аплодируя юбиляру. Буква «А» на вензелях глядела подбоченившимся, широко расставившим ноги казаком. С газетных страниц маслянисто стекал елей. В гигантских аляповатых панегириках и бездарных кособоких одах подводились итоги двадцатипятилетнего царствования государя-«освободителя». Но и в панегириках и в одах чувствовалось знамение времени: публицисты и поэты твердили о «крамоле», благословляли господа, отвратившего от государя «преступную руку», на чем свет стоит ругали «слуг сатаны». Страх прокрался даже в бодренькие финалы:
А ты, надежа-царь, наш вождь и наш хранитель, Народ твой радостно приветствует тебя, Гласит во всей Руси тебе он многа лета И молит об одном: Боже, спаси царя!Густой звон плыл над столицей. Митрополиты, архимандриты, архиереи и прочие священнослужители, закатывая глаза, воспевали в молебнах государевы заслуги и милости. На чрезвычайном собрании Государственный совет составил адрес с выражением «одушевляющих совет благоговейных чувств признательности и преданности» и положил представиться государю императору в полном составе для «принесения верноподданнического поздравления». Придя к столь мудрому решению, члены совета торжественно отправились в приемные покои его величества. Кареты одна за другой подъезжали ко дворцу. Золотые эполеты, золотые аксельбанты, золотые кресты, золотые позументы — все слилось, и казалось, длинная золотая змея вползает, шурша, в растворенные двери Зимнего. Солдатские ряды выстроились вдоль и поперек улиц, разделили заполненную людьми площадь на квадраты и прямоугольники, рассекли, стиснули толпу, стеною штыков отгородили дворец от народа.
Часы на Адмиралтействе пробили десять. Колокола утихли. Выстроившиеся на Дворцовой площади военные хоры запели гимн. На балконе дворца, окруженный многочисленным семейством, появился царь. Он был в белом мундире и каске кирасирского полка. Народ обнажил головы. Войска закричали «ура». Царь изобразил улыбку, поднял руку, напряженно пошевелил негнущимися пальцами. Потом сказал что-то стоявшему рядом грузному наследнику, вздохнул, снял каску и низко поклонился. Войска снова закричали «ура». В толпе стали кидать вверх шапки. Царь уставил на толпу неподвижный взгляд. В черных птицах взлетающих шапок мерещились ему мячики бомб.
Часы пробили четверть одиннадцатого. «Явление народу» можно было считать оконченным. Царь еще раз поднял руку и пошевелил пальцами. Стараясь не торопиться, стал отступать к двери.
В покоях у балконной двери государя встречал Лорис-Меликов. Он не мог сказать Александру:
— Я безгранично счастлив, Ваше величество, что вас не убили.
Он не мог сказать даже что-нибудь более деликатное, например:
— Душевно рад, что все обошлось благополучно. Это было бы неприлично. Но сказать хотелось.
Поэтому он молча улыбнулся, преданно и нежно, прикрыл глаза и понимающе склонил голову.
Царь тоже не мог сказать Лорис-Меликову что-нибудь вроде:
— Я, брат, и сам доволен, что в живых остался.
Это было бы тоже неприлично. Но сказать хотелось. Поэтому он кивнул молча и закованными в белую перчатку пальцами легонько потрепал по плечу своего Михаила Тариеловича.
Золотая змея ткнулась носом в двери государевых покоев. Двери растворились. Один за другим пошли сановники, представители. Кланялись. Складывали на столики адреса и подарки. С этими было не страшно.
…Все это выглядело позорно и фальшиво. Улицы, сдавленные рядами войск, — по ним шли как сквозь строй. Стена штыков, отделившая площадь от дворца, и в просветах между штыками — балкон с государем, неестественно делающим ручкой. Народная любовь, зажатая полковым каре. Бездушные торжественные церемонии. Медоточивые, твердящие одно и то же на один лад статьи — неужели сам государь не видит бьющие в глаза ложь, пресмыкательство? И дрянные стишки о том, что
Меж русских не найдется Преступная рука: Любовь к тебе в их сердце, Как море, глубока! —через две недели после того, как взрыв чуть не расколол Зимний дворец.
Гаршин вспоминал… Раскаленное от зноя шоссе неподалеку от Плоешти. Шли рядом с железной дорогой. Смотрели с завистью на обгонявшие колонну поезда. Долгожданный привал. И неожиданно команда: «Подъем!» Бригаду выстроили в две шеренги вдоль полотна. Объявили: «Проедет государь». Полтора часа стояли на солнцепеке. Сначала прошел состав с прислугою и кухнею. Повара и поваренки, смеясь, выглядывали из окон. Потом прогромыхал мимо и царский поезд. На окнах были опущены шторки. Государь не показался. Ряды проводили поезд глазами. На площадке заднего вагона, широко расставив ноги, стоял казак, похожий на букву «А» с царского вензеля.
Это было обидно, но естественно: не захотел и не показался! Сегодняшнее «явление государя» было фальшиво. Казалось, что-то поворачивается, меняется. Хотелось слова искреннего, правдивого. А взамен — помпезная, пустая церемония; не слово — «словесность», солдатская наука, подменяющая выражение чувств мудреными и зазубренными формулами.
Гаршину давно хотелось написать сказку о фиалке. Он уже несколько раз принимался за нее.
…Однажды Екатерина Великая, раннею весною гуляя в саду, увидела нераспустившуюся фиалку. Не желая сорвать цветок и боясь забыть, где он растет, Екатерина приказала поставить подле фиалки часового, а сама занялась делами и позабыла о ней. Прошли годы. Давно уже отцвела фиалка. И матушка императрица отцвела и покинула свой трон ради лучшего мира. Десять лет прошло. Пятьдесят лет прошло. Сто лет прошло. Все переменилось. Но порядок есть порядок. И по-прежнему в зной и стужу, сменяя друг друга, приходят на пост часовые и охраняют ничего.Суть исчезла, порядок сторожит форму.
…Нынешний праздник был делом правой руки диктатора.
Больше всего были довольны праздником в Третьей отделении. Две недели дрожали в неустанном бдении, выслеживали, обшаривали, глаз не спускали — и слава богу, все прошло тихо, спокойно. Даже не ожидали такого после проклятого взрыва.
Были, правда, незначительные эпизоды: незадолго до праздника, например, пристав задержал поздно вечером молодого человека, который заглядывал в окна Зимнего дворца. Подозрительный, назвавшийся Молодцовым, был допрошен и признан безопасным. Его выпустили, но предложили в двадцать четыре часа покинуть столицу. Молодцов, однако, не уехал: во время торжества его видели в толпе на площади. Ну, да черт с ним! — ничего ведь не случилось.