Гаршин
Шрифт:
«Кто-то из приятелей сказал однажды про него, что он талантливый человек. Есть таланты писательские, сценические, художнические, у него же особенный талант — человеческий. Он обладает тонким, великолепным чутьем к боли вообще. Как хороший актер отражает в себе чужие движения и голос, так Васильев умеет отражать в своей душе чужую боль. Увидев слезы, он плачет; около больного он сам становится больным и стонет; если видит насилье, то ему кажется, что насилье совершается над ним, он трусит, как мальчик, и,
Васильев хочет спасти несчастных женщин; он напрягает свою фантазию и представляет себя то братом падшей женщины, то отцом ее, и это приводит его в ужас. Он перебирает в памяти все известные ему случаи попыток «спасения» этих несчастных женщин, но все они неизменно кончались неудачей. Васильев приходит к выводу, что нужно обратиться с проповедью не к женщинам, а к мужчинам. Он решает на следующий день встать в переулке, где помещается публичный дом, и к каждому прохожему обращаться с укором: «Куда и зачем вы идете? Побойтесь вы бога!»
Он представляет себе, как он обратится к равнодушным извозчикам и скажет им: «Зачем вы тут стоите? Отчего вы не возмущаетесь, не негодуете? Ведь вы веруете в бога и знаете, что это грешно, что за это люди пойдут в ад! Отчего же вы молчите? Правда, они вам чужие, но ведь у них есть отцы и братья, точно такие же, как вы…»
Вдохновение охватывает Васильева. Он радуется, что решил для себя вопрос и нашел путь уничтожения зла.
Но вскоре экстаз его погас. Васильеву делается ясно, что мир зла слишком велик и ему не по силам победить его в одиночку. И тогда его душу охватывает тупая, беспредметная, похожая и на тоску и на страх, боль. День и ночь тоска и ноющая боль преследуют студента. Наутро приятели нашли его в разодранной рубахе, с искусанными руками. Он метался по комнате и стонал.
Чтобы избавиться от невыносимых страданий, Васильев согласился, по совету друзей, пойти к психиатру.
Доктор учинил Васильеву унизительный и бессмысленный допрос: он спрашивал, не было ли у него в молодости тайных пороков, ушибов головы, увлечений, странностей и т. д. Этот допрос возмутил студента до глубины души, — он полон высокого горения, его мозг ищет путей спасения людей от зла и преступлений, а доктор с равнодушием профессионала регистрирует лучшие порывы его души медицинскими терминами.
«Может быть, все вы и правы! — говорит Васильев, поднимаясь и начиная быстро шагать из угла в угол. — Может быть! Но мне все это кажется удивительным! Что я был на двух факультетах — в этом видят подвиг; за то, что я написал сочинение, которое через три года будет брошено и забудется, меня превозносят до небес, а за то, что у меня душа болит, за то, что о падших женщинах я не могу говорить так же хладнокровно, как об этих стульях, меня лечат, называют сумасшедшим, сожалеют».
Слова Васильева нисколько не тронули доктора. Он с многозначительным и понимающим видом дал ему попить капель и прописал два рецепта — бром и морфий.
Трудно дать более яркий, исчерпывающий и правдивый образ Гаршина, чем это сделал Чехов в своей короткой новелле.
Еще в Петербурге, после казни Млодецкого, Гаршин говорил друзьям, что ему необходимо повидаться с Толстым, разрешить в беседе с великим писателем мучившие его вопросы.
Сейчас, находясь в Туле, недалеко от имения Л. Н. Толстого, Гаршин устремился к нему. Он нес Толстому свои планы переустройства жизни и спасения людей от зла и несправедливости.
Вращаясь в кружках петербургских литераторов, Гаршин, по-видимому, слышал, что Толстой переживает глубокий внутренний кризис, и это еще больше усиливало его желание поведать писателю свои мысли и сомнения.
Семья Толстых сидела в зале за большим столом и обедала, когда лакей доложил Льву Николаевичу, что внизу дожидается какой-то мужчина.
Толстой поднялся и вышел к посетителю. В передней устоял бедно одетый молодой человек и смотрел на него огромными, прекрасными глазами. На губах неизвестного играла улыбка.
Лев Николаевич удивленно спросил:
— Что вам угодно?
— Прежде всего мне угодно рюмку водки и хвост селедки, — ответил странный посетитель и вновь улыбнулся.
Илья Львович Толстой в своих воспоминаниях образно описывает эту сцену: «Никак не ожидавший такого ответа, папа в первую минуту как будто даже растерялся. Что за странность? Человек трезвый, скромный на вид, по-видимому, интеллигентный, что за дикое знакомство? Он взглянул на него еще раз своим глубоким, пронизывающим взглядом, еще раз встретился с ним глазами и широко улыбнулся.
Улыбнулся и Гаршин. Как ребенок, который только что наивно подшутил и смотрит в глаза матери, чтоб узнать, понравилась ли шутка.
И шутка понравилась.
Нет, конечно, не шутка, а понравились глаза этого ребенка — светлые, лучистые и глубокие. Во взгляде этого человека было столько прямоты и одухотворенности, вместе с тем столько чистой, детской доброты, что, встретив его, нельзя было им не заинтересоваться и не пригреть его».
Лев Николаевич приказал лакею подать водки и какой-нибудь закуски и попросил Гаршина снять пальто и войти в кабинет.
— Вы, верно, озябли? — ласково сказал он, внимательно вглядываясь в гостя.
Выпив рюмку водки и закусив, Гаршин назвал свою фамилию и сказал, что он «немножко» писатель.
По письмам Тургенева можно установить, что Толстой уже слышал о писателе Гаршине и даже, по совету Тургенева, прочел его первые рассказы. Скромность Гаршина его тронула.
Он с интересом отнесся к своему странному гостю. Талант Гаршина, его личное участие в войне, взволнованные поиски правды жизни, горячие, трогательные речи о необходимости всеобщего: примирения и всепрощения, так гармонировавшие с глубокими личными переживаниями самого Толстого, вызвали в великом писателе симпатию и сочувствие.