Гарсиа Лорка
Шрифт:
Вот они добрались. Вот вглядываются, перегнувшись через решетку, обступаемые со всех сторон неумолимой явью.
Покачивалась цыганка в бассейне на водной глади. Зеленые волосы, тело, глаза серебра прохладней. И лунная льдинка ее поддерживает над волнами. А ночь уютна, как площадь, зажатая между домами. Гвардейцы гражданские спьяна стучалиПовысив голос, Федерико в последний раз произносит строки рефрена:
Люблю тебя в зелень одетой. И ветер зелен. И листья.Замолкает на мгновенье. И – все ниже, все тише, будто удаляясь:
Корабль на зеленом море. И конь на горе лесистой.Рафаэль не сразу приходит в себя. Слова еще отдаются в нем. Он ощущает укол при мысли о том, как далеко покамест собственным его опытам до поэзии Федерико. Но все затапливает волна счастья: эта поэзия есть, она уже существует на свете, она принадлежит всем! И тут позади него раздается новый голос, восклицающий с сильным каталонским акцентом – настолько сильным, что кажется нарочитым:
– Здорово сделано! Можно подумать, что в этих стихах есть сюжет, но в том-то и штука, что никакого сюжета в них нет!
Обернувшись, Рафаэль видит стройного юношу, давно уж, наверное, стоящего у него за спиной, различает привыкшими к темноте глазами правильные черты тонкого лица. Что-то не нравится ему в этом лице – или в той самоуверенной интонации, с которой прозвучали слова о стихах? – но Федерико, сверкая улыбкой, обнимает Альберти за плечи и подталкивает навстречу юноше:
– Познакомься, примо, это Сальвадор Дали, мой друг.
5
С Сальвадором Дали Федерико впервые встретился еще в 1921 году. Войдя как-то утром в столовую Резиденции, он увидел за ближайшим столиком странно выглядевшую в этом помещении троицу: почтенного буржуа, по одежде и манерам которого легко было узнать провинциала, девочку с трогательными косичками – она тут же с жарким любопытством уставилась на Федерико, – и подростка, отличавшегося от своих спутников не менее, чем от студентов, галдевших вокруг. Подросток был необычайно худ, остролиц; нечесаная грива спадала на воротник его блузы, пронзительные глаза смотрели с вызовом.
Позавтракав, косматый юнец нахлобучил бархатный берет и задрапировался в плащ. В провинции, откуда онприбыл, такою, по-видимому, представляли себе внешность художника. И действительно отец семейства оказался каталонским нотариусом, приехавшим определять своего сына в Академию изящных искусств.
Нотариус с дочкой вскоре уехали, а юнец остался в Резиденции. Первые месяцы он всех чуждался, но до Федерико доходили слухи о необыкновенной одаренности новичка, благодаря которой тот был принят в Академию, хотя представленные им рисунки и не отвечали условиям конкурса, а сам он возмутил профессоров дерзостью и самомнением. Рассказывали также о титанических усилиях, прилагаемых доном Альберто к тому, чтобы убедить Сальвадора Дали стричься короче и одеваться не так причудливо.
Знакомство состоялось на открытии выставки картин уругвайца Баррадаса. Сперва разговор не клеился – Сальвадор глядел исподлобья, односложно отвечал на вопросы. Но когда Федерико спросил, побывал ли уже Сальвадор в
– Эль Греко! – выдохнул он. – Когда я впервые очутился перед «Похоронами графа Оргаса», у меня вся кровь свернулась в жилах и я грохнулся на плиты как камень!
Он и сейчас побелел, говоря это. Федерико смотрел на него с интересом. С выставки они ушли вместе.
Что и говорить, этот юноша не походил ни на кого из приятелей Федерико. Все было в нем необычно, начиная с фамилии (унаследованной, по его словам, от алжирского пирата Дали-Мами, некогда взявшего в плен самого Сервантеса), – независимость и резкость суждений, откровенность, доходящая до самообнажения, гигантское честолюбие, которое, как охотно признавался сам Сальвадор, являлось главной пружиной его поступков.
– Шести лет от роду я мечтал стать поваром, – говаривал он без улыбки. – В семь захотел сделаться Наполеоном. С тех пор тщеславие мое непрерывно растет.
Впрочем, воспоминания Сальвадора захватывали и более ранний период. Он всерьез уверял Федерико и тех из друзей Федерико, с которыми подружился, что помнит даже время своего пребывания во чреве матери и когда-нибудь обязательно напишет «Внутриутробные мемуары».
– А не после того ли, как ты прочитал Зигмунда Фрейда, появились у тебя эти воспоминания? – спрашивал Луис Бунюэль, насмешливо глядя на него черными глазами навыкате.
В ответ Сальвадор, не смущаясь, приводил кучу подробностей, якобы сохранившихся в его памяти, – немыслимых, невозможных и все же до жути правдоподобных.
Фантазия у него была поистине дьявольская и работоспособность такая же. Работать он мог несколько суток подряд, запершись в своей комнате, входя в которую Федерико не знал, куда ногу поставить, – наброски и эскизы не только закрывали все стены, но и устилали пол в несколько слоев.
Федерико любил пейзажи, привезенные Сальвадором из родных мест, – кипарисы, оливы, голубоватые горы, с пронзительной ясностью вырисовывающиеся в сухом, прозрачном, как бы дистиллированном воздухе Верхнего Ампурдана. Нравились ему и рисунки Дали – беглые, лаконичные, уверенные. Но сам Дали считал, что все это пройденные ступени: реализмом, импрессионизмом никого в наше время не удивишь, а он как раз хотел удивлять, ошеломлять, озадачивать. Ультраисты его привлекли бы, если б не печать неизлечимой провинциальности, лежащая на всех их сверхрадикальных затеях, а Сальвадор, успевший распроститься с плащом и беретом и похожий теперь на небрежно-изысканного мадридского сноба, ничего так не боялся, как показаться провинциальным. Теперь он ставил на Пикассо, увлекался кубизмом, и, когда его величество Альфонс XIII, соблаговоливший посетить Академию изящных искусств, выразил желание позировать ученикам, Дали написал портрет короля в кубистической манере, чем вызвал страшный скандал и навлек на себя гнев всех putrefactos.
«Путрефактос», «гнилье» – это гранадское словцо Федерико приводило Сальвадора в восторг. Черт возьми, да ведь это символ всей нашей жизни, а то и всей жизни вообще! В конце концов он решил создать целую серию рисунков под общим названием «Путрефактос» и с увлечением принялся за работу. Он выискивал натуру повсюду – в Рези, в Академии, в кафе, на бульварах, среди всех сословий и возрастов. Увидев пожилого человека, греющегося на солнце, он почтительнейшим тоном просил разрешения сделать набросок, и гот, польщенный, послушно застывал в указанной позе, не подозревая, в какую гнусную падаль его обращает карандаш молодого художника.