Гарсиа Маркес
Шрифт:
— Твои книги имели успех на родине, они принесли тебе известность, тобой восхищаются в Колумбии, но я думаю, что книга, которая сделала тебя по-настоящему популярным, — это „Сто лет одиночества“. Как ты думаешь, в какой мере может повлиять на твою будущую литературную работу тот факт, что ты вдруг превратился в звезду, в знаменитость?
— У меня возникли серьёзные осложнения. Я даже подумал, что, предвидь я заранее то, что случится с романом „Сто лет одиночества“, — что его станут продавать и поглощать как горячие пирожки, — я бы не стал его публиковать. Я написал бы „Осень Патриарха“ и издал бы оба романа вместе.
— Я знаю, что ты уезжаешь. Скажи, не повлияли ли на твоё решение покинуть Латинскую Америку эта популярность и опасения за последствия успеха?
— Я еду писать в Европу только потому, что
Шестого октября 1967 года в аэропорту Маркес купил журнал «Life» с фотографией Че на обложке и анонсом. В журнале был опубликован фоторепортаж под названием «Боливийские портреты исчезнувшего Че Гевары». Это были фотографии, найденные офицером боливийской армии в пещере, где останавливался на ночлег отряд Че. На одной из фотографий можно было сразу узнать худого, длинноволосого, бородатого революционера-авангардиста, сидевшего на траве в окружении двенадцати бойцов — точно апостолов.
Глава вторая
ТРИУМФ. ТРАГЕДИЯ. ФАРС
Читателей Советского Союза страсть к творчеству неизвестного до того латиноамериканца обуяла тотчас после публикации романа на русском. Тираж сразу расхватали, книгу достать было невозможно, её давали почитать «на одну ночь».
Но страсть была, безусловно, продолжением какой-то неуёмной любви советского народа к Кубе, барбудос, Фиделю Кастро, Че Геваре…
«Куба, любовь моя!..» — разливалась песня о героях-бородачах «от Москвы до самых до окраин, с южных гор до северных морей». Фиделя Кастро встречали в Москве почти как Юрия Гагарина — сотни тысяч человек восторженно размахивали кубинскими флажками и, крича «Вива, Куба!», запускали в небо разноцветные воздушные шары. В сознании советских граждан они были сопоставимы: отважные, страшно симпатичные молодые люди атаковали и победили, один — космос, другой — Америку, оба открыли новые миры.
О Фиделе ходили легенды, сочинялись задорные частушки: «Валентине Терешковой за полёт космический / Фидель Кастро подарил х… автоматический!» Он был молод, высок, благороден (тем более по сравнению с нашим низеньким, толстеньким, лысым и в летах Хрущёвым). Он восхищался красотой русских женщин, особенно стюардесс. Егерь правительственного Завидовского заповедника Александр Н. рассказывал мне, как обслуживал Хрущёва с Фиделем на охоте. Чтобы добыча была гарантирована, зверьё — кабанов, а то и лосей, оленей — во время «королевских», сиречь политбюровских, охот не только загоняли целыми батальонами, не только усиленно прикармливали перед вышками, но и привязывали, дабы ни один высокий гость даже с трясущимися от старости и обильных возлияний руками не мог бы промазать. Увидев такое, Фидель возмутился и покинул заповедник. Молва разнеслась по окрестным верхневолжским деревням и всему Союзу. И в тысячах изб поднимались и со звоном сталкивались гранёные стаканы с национальным русским напитком за товарища Фиделя Кастро Рус (ходил слух, что и Рус он присовокупил к своему имени из любви к русскому народу, что, конечно, не так).
Че Гевару, тоже приезжавшего в СССР в начале 1960-х, народ полюбил не меньше, а прекрасная половина, может, и больше. Сыновей называли Эрнестами — как в честь Хемингуэя, так и в честь Че. Носили, как он, береты. Отпускали бороды. Курили сигары (на Комсомольском проспекте в Москве открылся сигарный магазин «Гавана», в который выстраивались очереди). Фотографии Че Гевары вырезали из журнала «Огонёк», обрамляли, вешали на стены — у нас в деревне Новомелково на Волге я видел и рядом с образами. На другом берегу, у Видогощи (где егерем работал писатель Саша Соколов), студенческий отряд из Москвы строил коровник. Отряд был интернациональный, и один из студентов, большеглазый, носивший берет со звёздочкой, бородку, говоривший с акцентом и певший под гитару, назвался Геварой, двоюродным братом команданте Че. Однажды после танцев я стал свидетелем лютой драки деревенских девчонок за этого Че Гевару-младшего. Потом выяснилось, что звали стройотрядовца Эрнест Геворкян.
Вначале открыла Маркеса, естественно, интеллигенция, увидев в содержании «Ста лет одиночества» и то, что выразил латиноамериканист Валерий Земсков: «Роман Гарсиа Маркеса — это копилка всего арсенала мифотем XX века и идей философии „кошмара истории“ и „абсурда бытия“. Но сделал Гарсиа Маркес
Латинская Америка ворвалась, вторглась, вломилась в нашу бедную, но спокойную и размеренную жизнь 1960-х годов. Внесла смятение чувств. Мы начали осознавать, что прозябаем, когда где-то творится такое! А поскольку советский народ был самым читающим в мире, прочитали роман «Сто лет одиночества» рекордное количество человек (сейчас, в XXI веке, самые раскрученные американские блокбастеры вряд ли собирают столько зрителей). Однажды, направляясь за город, я в сквере, трамвае, на эскалаторе, в вагоне метро, на площади трёх вокзалов, в электричке насчитал шестьдесят шесть мужчин и женщин, читающих «Сто лет одиночества»!
Виктор Астафьев и Василий Белов, называемые в 1970–1980-х годах «писателями-деревенщиками», неоднозначно относясь к творчеству Маркеса (смущали, конечно, слишком откровенные сцены), в разговорах с автором этих строк тем не менее причисляли его к «своим», «деревенщикам».
— Горожанин так не напишет! — помню, как всегда энергично, торопливо, убеждённо говорил Виктор Петрович Астафьев. — Только человек, в деревне выросший, до корней знающий и любящий её, будь то русская или колумбийская. У него герои похожи на наших мужиков, ей-богу. Ну чем не чудики Шукшина Василий Макарыча? Те аэроплан изобретали, чтоб улететь к еб…й матери, а у Маркеса золото искали с магнитом, который цыгане принесли. Я сам таких знал, и в деревне, и на фронте… И бабушка сказки мне рассказывала, кое-что удалось вспомнить в «Последнем поклоне». Конечно, деревенщик! Образ, подход у него деревенский. И слышит, и жалеет по-деревенски. Испанского не знаю, но и язык у Маркеса не городской блёкло-стёсанный — деревенский, своеобычный.
Василий Иванович Белов, работавший тогда над книгой «Лад», «энциклопедией народной эстетики», как назовёт её Валентин Распутин, также отметил, что русский «лад» и латиноамериканский в чём-то — главном — созвучны, хотя история и культура не то что не похожи, а где-то и прямо противоположны.
«В те времена никто ничего не замечал, — пишет Маркес в романе „Сто лет одиночества“, — и, чтобы привлечь чьё-то внимание, нужно было вопить…» Казалось, это не про них, латиноамериканцев, это про нас. Роман представлялся едва ли не бунтарским, зовущим на бой — за честь и достоинство человека. Тогда едва-едва отгрохотали автоматные очереди по забастовавшим рабочим в советском Новочеркасске, когда чудом уцелевший маркесовский герой, ставший свидетелем расстрела рабочих банановой «United fruit company», возвратился домой, в Макондо. Но официальные средства информации твердили: «Мёртвых не было». Хосе Аркадио Второй говорит, что мёртвые были, но ему не верят, его не понимают, ему даже сочувствуют:
«— Там было, наверное, тысячи три… — прошептал он.
— Чего?
— Мёртвых, — объяснил он. — Наверное, все люди, которые собрались на станции.
Женщина посмотрела на него с жалостью:
— Здесь не было мёртвых…»
«В этом забвении, отчасти искусственно организованном, — писал знаменитый поэт-шестидесятник Евгений Евтушенко, — отчасти являющемся самозатуманиваем с целью не думать о чём-то страшном, что, не дай бог, может повториться завтра, Гарсиа Маркес видит одну из опаснейших гарантий возможности повторения кровавого прошлого. Люди, помнящие о вчерашних преступлениях, среди тех, кто забыл об этом или старается забыть, чувствуют себя изгоями, мешающими общей самоуспокоенности, и выглядят подозрительными маньяками в своём усердии напоминать. Книга Гарсиа Маркеса — это попытка связать в единый узел все разорвавшиеся или кем-то расчётливо разъединённые звенья памяти. Память с выпавшими или устранёнными звеньями — лживый учебник. <…> В этой книге нет хилых, ковыляющих чувств, — даже, казалось бы, низменные страсти исполнены возвышающей их силы… Эта книга, несмотря на то, что она взошла на перегное всей мировой литературы, не пахнет бумагой и чернилами: она пахнет сыростью сельвы, горьким потом рабочей усталости и сладким потом любви, мокрой шерстью бродячих собак, дымящейся фритангой, амброй женской кожи и порохом. Эта книга матерится и молится…»