Гауляйтер и еврейка
Шрифт:
Мимоходом он снова смотрел на мебель, шкафы, лари. Все это было солидное, изысканное, хотя и не роскошное. Очарование этих вещей, как и всего дома, было именно в их добротности и законченности. Фале не любил блеска и пышности.
На широкой и просторной террасе один из внутренних углов был так заставлен декоративными растениями, что казался маленьким садом. Среди лиственниц, мирт и лавровых деревцев стояла кушетка, на которой лежал медицинский советник. При появлении Фабиана он повернул к нему бледное, худое лицо с темными, лихорадочно блестевшими глазами.
— Извините, что принимаю вас
Фабиан, в свою очередь, сердечно приветствовал его.
Фале кивнул головой.
— Как видите, волнения последних месяцев окончательно сломили меня, — продолжал он. — Сегодня мне захотелось хоть немного насладиться последними солнечными лучами.
У Фале всегда было худое, аскетическое лицо человека, всю жизнь занимавшегося умственным трудом, но сегодня он производил впечатление немощного старика. Его седая бородка стала как будто реже и казалась совсем белой. Над высоким лбом почти не осталось волос, и на изможденном лице жили только темные глаза под взъерошенными, темными с проседью бровями, которые непрерывно двигались, когда он говорил, отчего на бледном лбу залегали глубокие борозды. Правая его рука, как всегда, была затянута в темно-серую перчатку, скрывавшую увечье, полученное им очень давно во время экспериментов с рентгеновскими лучами.
— Вот я лежу здесь и думаю, как хороша немецкая земля, — снова начал он, устремив печальный взор на экзотический бук, одетый в красную листву и точно охваченный пламенем пожара. — Вы сами понимаете, как тяжело не принимать ни в чем участия, быть исключенным из жизни страны, где ты вырос и дожил до семидесяти лет. Тут, я думаю, пояснения не требуются. Я вижу перед собой здание немецкой духовной культуры, невидимое для многих; кристально-прозрачное и прекрасное, оно вызывало уважение у образованных людей всего мира. Я горжусь, что есть и моя скромная доля в его построении. Я вижу перед собой мир исследователей и ученых, величавый мир музыки, поэзии и философии. Трудно даже обозреть эти миры! Всю жизнь я жил в них, а теперь вынужден жить только в них, ибо свою земную родину я потерял. Можете ли вы понять, какое удовлетворение испытываю я при мысли, что из этих миров никто и ничто меня не изгонит, даже огонь пожарищ?
Он замолчал, устремив затуманенный взгляд на Фабиана, и прозрачной рукой погладил свою почти белую бороду, едва касаясь ее кончиками пальцев.
— Полагаю, что я понял вас, — отвечал Фабиан, потрясенный горем старика.
Улыбка появилась на лице Фале.
— Удовлетворение? — продолжал он, словно не слыша Фабиана. — Не будь я сейчас так угнетен, я бы сказал — счастье! Можете ли вы понять это счастье? Оно самое дорогое из всего, что у меня есть, и никто не может отнять его у меня. Никто, никто! — Он облегченно вздохнул и улыбнулся.
Марион принесла кофе и, весело болтая, принялась накрывать на стол. Белый котенок, как собачонка, бегал за ней.
Марион рассмеялась.
— Видишь, папа, — воскликнула она, — какую я одержала серьезную победу!
Глаза Фале засветились счастьем.
— Ты покоряешь не только людей, дитя мое! — воскликнул он.
Марион схватила котенка, посадила его на плечо и, звонко смеясь, убежала с террасы.
Счастливое выражение все еще светилось в темных глазах Фале, когда он проводил ее взглядом.
— Я благодарю бога, — обратился он к Фабиану, — что судьба не так беспощадна к Марион, как к ее старому отцу. Девочка переносит все это легче, чем я, с легкостью юности, которая не страшится даже смерти, потому что не думает о ней. В сердце Марион царят смех и веселье. Вы слышали, что ее исключили из университета?
Фабиан кивнул головой и густо покраснел, вспомнив свой бестактный вопрос.
— Какое позорное решение! — продолжал Фале. — Подумайте, ведь это университет, в котором дедушка Марион в течение двадцати лет руководил кафедрой глазной хирургии. — Фале замолчал, снова устремив мрачный взгляд в глубь парка. — Сейчас она учительница в еврейской школе. У них там тридцать учеников, а помещаются они в каком-то подвале. Но работа педагога удовлетворяет ее, и она как будто счастлива. Я, по крайней мере, никогда не слышал от нее ни единого слова жалобы.
— Это тяжелое испытание решительно для всех, — сказал Фабиан. — Помните, что я говорил вам об этих дикостях? Я и сейчас не изменил своего суждения и никогда не изменю. Кстати, я все еще убежден, что все эти непонятные мероприятия — явления переходного периода и носят временный характер.
Фале поднял руку в серой перчатке и скептически повел ею в воздухе.
— Будем надеяться, мой молодой друг! — воскликнул он. — Ваши слова радуют меня и вселяют в меня мужество. Но о кофе тоже не следует забывать.
Фабиану удалось воспользоваться этой паузой и придать другое направление разговору. Он стал рассказывать о своем лечении, о санатории, врачах, ваннах, прогулках, питании. Медицинский советник заинтересовался его рассказом и начал прерывать Фабиана короткими вопросами, требовал разъяснений, спрашивал о подробностях, порицал, хвалил. Вскоре он поборол свое удрученное настроение, и к нему, казалось, вернулась прежняя живость.
— Я рад, что вы поправились, — сказал он наконец. — А теперь разрешите мне поделиться с вами своими горестями и рассказать о деле: мне необходимы ваш совет и ваша помощь.
Фабиан заверил старика, что сделает все от него зависящее.
— Вы можете полностью располагать мною, — заключил он.
— Я знал, что могу на вас положиться, дорогой друг, — с благодарностью проговорил Фале. — На днях меня навестил ваш брат Вольфганг и рекомендовал мне подождать вашего возвращения. «Мой брат, — сказал он, — сохранил свой ясный ум и доброе сердце, он сумеет дать вам хороший совет».
Согласно существующим расовым законам медицинский советник Фале был отстранен от занимаемой им должности в городской больнице, а спустя некоторое время ему и практику разрешили только среди его единоплеменников. Затем власти добрались и до рентгеновского института, которым он продолжал руководить. Сперва были уволены два его ассистента, евреи, весьма ценные работники, и заменены новыми, а под конец был назначен и новый директор, правда, очень способный человек. С месяц назад этот директор запретил Фале переступать порог института. А ведь институт-то создал и содержал на собственные средства он, Фале, не говоря уж о том, что многие редкие аппараты — его изобретение. И вот новый директор преспокойно заявляет ему, что столь ценный институт со столь незаменимым оборудованием ни в коем случае не может быть подвергнут опасности вредительства.