Газета День Литературы # 109 (2005 9)
Шрифт:
Но круче всех Виктор Куллэ — "поклонник серафических музык сомнительный, без выхода в астрал", "одуревший от кофе с женьшенем", редактирующий "чью-то муру" и оттого, видимо, прикинувшийся "меченой шельмой". Чего только не сотворишь ради рифмы, а может — это просто констатация. Ведь признаётся же: "Всё о прошлом. Обрыдло, я знаю. Но о будущем страшно, дружок". Ну почему страшно-то, "ведь всё сбылось"? "Даже зависть пришла, клевета и нападки, что сопутствуют славе и слаще, чем мёд…" Да потому страшно, наверное, что "И там, навскидку, в световом туннеле, стремящийся к непостижимой цели, встречая жути собственной оскал, не объяснишь того, что вправду важно: как ты любил нелепо и отважно, какою речью горло полоскал". Жаль, что о нелепости и отважности любви — так и не
В номере восьмом "Нового мира" блистает "метафоричностью" Владимир Салимон. "Сам себе на шею я винный камень приспособил" — это сами понимаете о чём. Нетрудно расшифровать и такое: "чтоб не заскучать, в конце концов, у меня всегда с собой коробочка, полная душистых (правильно, дети! — В.Е.) леденцов". Тоже понятно, о вреде чего говорится… И, о Господи, опять: "взглянувши в зеркало, поэт страшится собственного облика". Что, и здесь "жути собственной оскал" или просто не успел побриться? Скорее всего — первое. И вот за что: полоскание горла — это само собой, но есть ещё и совсем уж крамольное: "На скамье казённой лежа, притворюсь, что сплю, притворюсь, что крепко всё же родину люблю…"
И на фоне этих "притворяшек" истинная трагедия поэзии (и жизни) Лидии Григорьевой. "Наверно, Господь мне не враг и всё же обрёк на недолю… Я душу зажала в кулак, не выпущу больше на волю. Наверное, губят, любя… Мне этой не внять благостыни. И я заслонюсь от себя последней молитвой о сыне." Потеря сына — страшное, горькое испытание, которое заставляет жёстко и бескомпромиссно задать себе вопрос: "Сына потеряв, выжить или как?", "сына потеряв, не родивши дочь"? И единственно возможный для поэта (и человека) ответ: "Или тебе не снятся те, кто за небесами? Ты можешь любоваться им и поедать глазами. Это ль не Божья милость? Руку вздыму воздету: — В истине укрепилась: небытия — нету…"
И — гроздь отборно-спелого, элитных сортов винограда, из которого самые крепкие, вкусные и ароматные коньяки выделываются — гроздь поэтических подборок в "Нашем современнике". Это (№6) сибиряки — Борис Бурмистровов ("Гудит натруженно дорога, Над ней вселенская тропа. И хорошо, и одиноко, И Богу вверена судьба."), Дмитрий Мизгулин ("Ржавеют кипарисы, Мелеет водоём, Давно сбежали крысы, А мы ещё плывём."), Сергей Мартовский ("Но — звонкая, что жало лезвия, Тоску страны вспоров, Несёт, несёт по Родине меня Дорога — в Новь!") — со своим "будто на полигоне" рождённым стихом; и экспрессивная и оттого ещё более уязвимая поэзия Татьяны Тенёвой, у которой сострадание людям "в их мире — бездуховном и увечном" перекликается с собственными терзаниями "трагикомедии любви", но — пусть "это и несовременно", как её "стихи, прически, мысли, платья", всё равно она поёт "земную беззащитную красоту" и — "пришла печалиться о вечном".
Родниковой чистоты поэзией Сергея Хомутова — одно название подборки чего стоит: "Мы поедем по русским родным уголкам…" — открывается раздел поэзии восьмого номера. Всё в стихах Хомутова пропитано той самой любовью — "к ближнему": "И батюшка Сергий растит пятерых, И девушка Люба мечтает о счастье", может быть, вон с тем парнем, который в "рубахе нараспашку", "словно Муромец, глядит из-под руки". И сам автор, переполненный этим любованием цельностью и простотой, воспевает вечные ценности жизни: "Во всём есть смысл, и для чего спешить?.. Не лучше ли присесть на бугорочке. А может, просто на душистой кочке, И душу красотою освежить". Ах, если бы всё так просто решалось в этом мире, с ног на голову поставленном…
Ольга Фокина своим тягостно-выстраданным: "И была у меня Москва, И была у меня Россия…", опять возвращает нас с русских небес на грешную землю. Да, всё — было, было, было… "И возвышенная любовь, словно ангел, меж нас витала"… И как память о былом, ещё недоразрушенном, жизненно необходимом — "Отчищаю гвоздя верх, Возвращая былой блеск, И тащу на горбу дверь (Унести бы и дом — весь!)".
Борис Сиротин, подхватывая невольно фокинское о Москве, о родине, создаёт метафору столь неожиданную, что возвращаешься
ПРОЗА
Летнюю прозу журнала "Знамя" упрощённо-условно поделим на: криминальную, путешествующую и размышляющую.
Яркий образчик криминальной — рассказ Михаила Кураева "Спальный вагон прямого назначения" (№7), где пересказывается бытовая, в общем-то, на фоне теперешнего разгула "демократии" история преступления-наказания. Именно наказания, как удивляется сам автор: "Если же вспомнить имена, лица, интеллект, косноязычие, духовную и нравственную дистрофию устроителей мира сегодняшнего, в котором всё зыбко, опасно, непредсказуемо и по преимуществу аморально, то чудом следует считать всё-таки" факт поимки и наказания преступников. Всё было бы хорошо в рассказе, всё ярко и жизненно, вот только суждения о том, что необходимо "выбраться из социалистического тупика" и "вернуться на торную дорогу всечеловеческого поступательного движения", несут в себе аромат, мягко скажем, святой простоты и наивности — о какой такой торной дороге речь?
Образцом же путешествующей прозы могут послужить "Три новеллы" Дины Рубиной (№6). Место действия — Израиль, Голландия и так далее… Впечатления — мышь "с розовыми ручками", музей портретов выдающихся евреев, обследованный досконально: "Но доконал меня портрет одного парня на букву "J". Внешность — мне издалека показалось — страшно знакомая, хипповатая такая, неопрятная, с гривой спутанных волос… Я надела очки, подошла поближе: "Jesus". И для тех, вероятно, кому это имя ни о чём не говорит, пояснение буквами помельче: "Сыграл значительную роль в становлении христианства". Ни Моисея, ни пророка Илии, ни родоначальника евреев праотца Адама не отыскалось среди избранного шоу-народа…
— Может, не нашли сносных фотографий… — примирительно заметил Борис". Как говорится — без комментариев…
К яркому образцу размышляющей прозы относится повесть Бориса Иванова "Медная лошадь и экскурсовод" (№8), одновременно являющаяся перекличкой с пушкинским "Медным всадником" и горьковским "Климом Самгиным". Мятущийся герой Бориса Иванова не может и не хочет "становиться копией кого бы то ни было, даже самого себя". А что же собственно тогда должна представлять собой его жизнь? Вроде бы ответ на это однозначен: "пишу книгу о репрессированных поэтах, писателях, мыслителях страны". В ней будут "десятки имён, и не каких-нибудь там маргиналов, а тех, кто образовали стержень русской культуры": Новиков, Радищев, Пушкин, Чаадаев, Лермонтов, Тургенев, Достоевский, Пастернак, Бахтин, Клюев... Ряд имён — длинен. "Но не делается ли история на конвейере преувеличений" и не красивее ли, эффектнее отвергнуть "нирвану, ходящую за нами по пятам?" Этим автор, кажется, и соблазнился.
Время непрошедшее изливается на читателя в воспоминаниях Владимира Алейникова из серии "Отзывчивая среда". О "дерзких, одержимых, безоглядных" — художнике Владимире Яковлеве и поэте Леониде Губанове ("А на столе свеча горит, горит Душа моя, не тает, и Ангел с Богом говорит, и Бог над Ангелом рыдает"); о Сергее Довлатове и незабвенном Веничке Ерофееве (ах, как роскошно Евтушенке досталось!); о питерцах Эрле и Сапгире, всегда "находящихся в образе"; и прочих других. Но главный герой — "само тогдашнее орфическое — вновь сознательно подчеркну (настаивает автор. — В.Е.), — и разрозненным людям нынешнего злополучного как бы времени, или, пусть и так, междувременья, без лица, без сердца, без голоса, без души, без горенья, без имени, без отрады, без песни, без памяти, без любви, без надежды, без веры, ещё раз и ещё много раз я об этом упрямо напомню — вроде бы и лирическое, а на поверку — эпическое, с именем каждого из нас крепко связанное, и если в корень смотреть — героическое, разумеется, осиянное творчеством время".