Чтение онлайн

на главную

Жанры

Газета День Литературы # 120 (2006 8)
Шрифт:

Если бы русский Ванька век свой дожидался волшебной лягушки, то любимая орловская земля так и оставалась бы под татарином, французом иль немцем. Да и почти все бескрайние Сибири были подклонены под русского царя гулящими северными казаками, теми мужиками, "Николками Серыми", что не имея земельного надела своего, шлялись меж дворы в поисках случайного заработка. Вольные, не таскавшие на себе вериг хозяйства, по ухватке напоминавшие близких родичей норманнов, архангельские поморцы безунывно шли на край свет, куда сам Господь направлял их стопы… Но откуда в Бунине, русском родовитом человеке, этот нигилизм, эта спесь и себялюбие даже в отчаянные для России дни, когда своя едальная кишка ему была дороже стомиллионного крестьянства?.. Какое помутнение нашло в интеллигентские умы, с какой отчаянностью цеплялись благородные за свой владетельный закон, только чтобы ни пяди земли и блага не уступить темной избушке, крытой соломою. "Все мне, только я-я-я! Только мне плохо. Только мне дай-дай. И не возникнет в моей скверной душонке, что не мне плохо, а людям от меня плохо!" – так примерно запишет позднее в дневниках слепой писатель Борис Шергин, выходец из поморян…

Мы спешили под Париж в Сен-Женевье-де-Буа, а чувствами-то оставались в России и, вспоминая Бунина, тем самым невольно тешили в себе образ родины, картину хоть и непритязательную для непосвященных, а может и вовсе грубую и печальную для кого-то, но удивительно близкую сердцу многих русских, хотя бы иной и ни разу не видал ее; поведай в подробностях, и сразу увидит русский себя внутри ее, а не снаружи, и невольно

вздохнет с грустью и непонятным сожалением, словно бы утрачено было навсегда что-то самое ценное; и все до самой мелочи сурового быта покажется таким родным, сто раз пережитым, будто они век назад сидели за одним выскобленным столом на лавке-конике вдоль стены, хлебали пшенный кулеш из общей мисы, и загадочная примороженная луна заглядывала в окно к мужикам, отправляющимся спозаранку в лес по дрова… Вздыхает хлебенная квашня на печи, гоня по избе тестяной кисловатый дух, крохотный моргасик на засторонке печи, заправленный зверным салом, задыхаясь, едва пробивает густые предутренние сумерки, чудно шевелящиеся тени по стенам, русые головенки на полатях, будто капустные кочашки, теленок трется в загородке, кряхтит старый дед на лежанке, отыскивая места измозглым костям, ледяная броня на крохотных стеколках, куржак на дверях, обложенных соломенными жгутами, розовые рваные лоскутья пламени на поленьях, – и та же, как и нынче, русская сонная бескрайняя равнина, как сторожевая засека, пасет за стенами от вражины. Какое-то тупое оцепенение разлито по таежным увалам; вот накатит на деревеньку волною и возьмет в полон всякую мечтательную, дерзкую, энергическую душу, и захоронит навсегда, не дав и капли надежды и радости; казалось бы, за что любить эти худо обряженные сиротские земли, – но ведь на самом-то деле и Бунин, и этот молодой литератор Дорошенко, после армии выскользнувший из колхозного хомута, может и до сего дня косятся друг на друга и брюзжат, но по-своему в чем-то близки в родственном чувстве к русской стороне, краше которой не сыскать на всем белом свете, хотя и смотрят на отечество под разным углом и разным освещением…

"Если бы я эту "икону", эту Русь не любил, из-за чего же бы я так сходил с ума все эти годы, из-за чего страдал так беспрерывно, так люто? А ведь говорили, что я только ненавижу…" – с обидою и грустью проговаривался Бунин, отвечая на претензии обвинителей… Вот это внешне ничем не выдающееся, почти неприметное для глаза мистическое чувство национального, которому даже не дать особенного объяснения, не обрисовать в материальном виде, оказывается особенно притягливо и соединяет души крепче арестантской штанги, хотя бы эти люди никогда не встречались и относились друг ко другу с крайним раздражением. Русаки породою – и все тут! Даже и русские разбойники – это свои разбойники, к ним и претензии по иному, заниженному аршину. Вот почему так тосковал Бунин по родине и отчей земле… Не по русским людям, кого и близко не мог поставить рядом с собою, находя в каждом человеке множество неизлечимых язв, но именно по особой палитре русской природы.

Только Дорошенко жил в этой низкой темной изобке, крытой соломою, а Бунин лишь осторожно приближался порою ко крылечку, звал с улицы хозяйку иль хозяина и тем временем с ужасом, отвращением и непонятным интересом, который испытывает человек ко всякой скверне, вглядывался в сумрак коридора, откуда наносило чем-то кислым, дурным, терпким, отчего у барина воротило нос. Но вот возвращался в свои покои и торопливо заносил впечатления в записные книжки, уже заранее зная, что увиденное сгодится, станет его как бы стороною собственной жизни. Даже эти приторно терпкие кисловатые запахи чужого изжитого тела станут его запахами. Такова удивительная сила таланта… В отличие от Толстого, который до самой смерти мечтал поселиться в хатенке под соломой (лишь бы в ней было тепло) и жить, как простой деревенщина, у Бунина подобной "заразной хвори" не было, он остерегался ее и пробовал осязать землю в белых лайковых перчатках.

…Когда-то мужик, чувствуя к себе презрение, чуть не испроломил Бунину голову, и писатель едва спасся бегством; другой раз его, знаменитого уже, обласканного литератора, крепко обложили матом и грозили вилами; однажды чекисты чуть не забрали в кутузку к допросу, и этого случая Бунин тоже не мог вспомнить без слез и отчаяния от собственной беспомощности, – так унижена была его самолюбивая душа; и конечно, оскорбленный писатель, уже навсегда запомнив к себе небрежение, незалюбил земляную низкую Русь, не подозревая того, что не "высокая порода", не "белоперчаточники", для которых и писались сочинения, но потомок этого косного темного мужичонки станет впоследствии читать его и боготворить, и отправится к его могилке. Неугасимую тоску по Орловщине, которой был постоянно пожираем Бунин, мог бы понять, пожалуй, лишь русский человек с русским сердцем, – и никто иной.

Бездомность Бунина пытались постичь многие любопытные, это чувство в него, наверное, вошло с рождения, как некая корпускула яда, впрыснутая с материнским молоком, иль насланная по ветру, он ее пытался оправдать нелюбовью к быту и собственности вообще. Но это объяснение не несет в себе полного откровения и не лишено интеллигентской фальши… Любопытно сравнить: тяжело больной чахоткою, бездетный Антон Павлович Чехов скупал земли и усадьбы по России, словно бы этими обретениями цеплялся за жизнь, пытался отодвинуть смерть. А Бунин бегал по Европам, чтобы сыскать себе угол, и не мог остановиться надолго, хотя даже перекати поле однажды цепляется за песчаный бугорок железной колючкою, чтобы прервать свое непрерывное кочевье. Бунин так и не смог укорениться до конца дней; он примерял к себе все новые палестины, но очаровавшись ими, публично признаваясь в любви к ним, никак не мог оборвать пуповину, связывавшую его с пажитями, волчьими буераками и дубовыми лесами Орловщины, и потому невольно скоро остывал к приюту… Он словно бы слышал чуткими ушами остережение Свыше, что если дерзнешь на подобный поступок, душа твоя сразу окаменеет и вместо текучих, исполненных любовью, ароматных, хмельных, как виноградное вино, слов потечет с пера на бумагу немочь, бледно-голубая с прозеленью кислая сыворотка. До самой смерти в нем была корча от любви к родине и страха перед властями, и страх перевешивал в последнюю минуту, когда уже ждал поезд домой… Бунин может быть и догадывался, что придется в России держать ему ответ, и понимал свою вину, публично не признаваясь, чтобы не сронить себя в глазах поклонников; он, может, и хотел бы держать ответ, но только перед праведным судом, где бы его таланту и славе отдали должное и зачли в оправдание, может хотел бы и покаяться, чтобы облегчить душу, – и не мог переломить самолюбивой натуры. Бунин не знал, что уже давно прощен мужиком, как напроказивший по недомыслию ребенок, и уже тайно возлюблен простецом-народом (а значит и властями), и возвеличен. Может, Бунин утешался мыслью, что не сегодня так обязательно завтра стронется из временного приюта, ибо кости родной земли просят; осталось лишь привесть в порядок кой-какие последние дела, взять билет на поезд, да скидать в сундучок легкую поклажу. Ведь куда легче сняться с обжитого места с одним чемоданчиком в руке, когда ты ничем не оброс, ни к чему плотскому не привязался, не держат к чугунной тумбе причальные канаты… Русскому хорошо не там, где сыто и денежно, но где вольготно, покойно душе. А покой душе остался на родине… Эх, если бы не было этих "Окаянных дней", которых и сам-то вечно боялся, и потому страницы дневников прятал от посторонних глаз, отголоски прежней ненависти к матросу в широченных штанинах, с металлическим взглядом, вонючей цигаркою в зубах, да большевистскому грузовику, как символу насилия.

…Мсье Лапен молчал, стиснув руль; его как бы и не было в машине. Но он, конечно же, все слышал, все мотал на ус, чтобы составить полное представление о пришлецах. Наверное, в Париже ждали других, желанных гостей, единомышленников, а против воли наслали чужих, крестьянской кости; вроде бы и письменники, бумагу и чернила переводят, даже слывут "абвивалентными", с фигой в кармане к властям, а вот навозцем-то от наезжих припахивает, и никакой французской "шанелью" крестьянского запаха не перебить. Одно слово: деревня, скобари, почва… Да и кто

для них, Бунин? – да так, белая кость, барин, что крепостных девок таскал к себе в покои, чтобы ублажить плоть; он чужим потом напитывался… А ведь был он "всечеловеком" (по Достоевскому) и, живя в Одессе, страдал и плакал, когда слышал о еврейских погромах, в синагогу ходил. "Окаянные дни" Бунина для новых декабристов стали "альфой и омегой", политическим манифестом, обвинительным актом на грядущем суде, когда Советы непременно выведут к эшафоту под виселицу… А тут наезжие покушались на славу великого писателя, апостола белой эмиграции и нового вольномыслия, держали Бунина себе за ровню и хлопали по плечу. "Окаянных…" тайком провозили в Россию, передавали по рукам, как бывало ленинскую "Искру", читали, укрывшись с головою одеялом, подсвечивая фонариком, испытывая от запретного сладкое томительное чувство, смешанное с боязнью наказания и похожее на мазохизм, на душевную чесотку, когда чем больше чешешься, тем больше хочется. Страх Бунина, его душевный надлом, его тоска и злоба, его самолюбие и честолюбие, разочарование и небрежение не только к мужику, но и к собрату по литературному цеху невольно переливались со страниц книги в сердце новых культурников, что теперь перечитывали запретные тексты, как шифровку, на новый лад, придавая каждому слову едкости и злости, и тем невольно оправдывая свою застарелую неприязнь к "этой стране". Невольно закрадывается сомнение, что не особенный русский талант Бунина, но "Окаянные…" и стали тем паровозиком, что вытягивал прозу на нобелевскую премию. Ведь за "Окаянных…" власти в Союзе давали притужаловку и принудиловку, а порою и срока. Бунин, презиравший "образованцев и культурников" как насквозь фальшивых людей, даже в их притворной любви к народу, – именно для них-то и стал "буревестником", зовущим в новую революцию… Если бы предполагал, для кого он стал "авторитетом", какая черствая публика зачитывается им в панельных московских кухнях, – то Иван Алексеевич так бы глубоко прикопал свои разрушительные заметки, что и вовек бы их не сыскать самому ловкому политическому шулеру… А лучше всего, если бы он отдал одесским биндюжникам на раскурку иль торговкам салакой на завертку, иль сжег их в печке, чтобы пакостно не оследиться по православным душам, в которых Бунин ничего доброго не сыскал, да к тому и не стремился, ибо глаза его застило темной водой чуженины к русскому простонародью… И даже ныне, хотя столько воды протекло от тех дней, как-то мерзко, грустно сердцу, и так горько за Бунина, когда перечитываешь редкую по накалу ненависти, русофобскую, ядовитую, "окаянную" на многих страницах работу…

Дорошенко, кудреватый, волоокий, вальяжный парень из курской хатенки, был конечно чужаком для нашего водителя, хотя тот и не показывал вида, как и я, архангельский поморец, о котором скверные слухи прилетели "за сини моря", куда раньше меня; мы были иной, русской крови, каждая пролитая капля которой оставляла на бескрайнем историческом поле свои невыжигаемые следы…

Чужаком, байстрюком, "выродком" для пригревших его либералов оставался Виктор Астафьев до самой смерти, как бы ни уросил он, как бы ни взбрыкивал, горестно опаляя сердце воспоминаниями о трудном детстве, как бы ни прилеплял к власти свое ласточкино гнездо, закрывая глаза на ее разбойные выходки; странно и как-то нелепо в конце жизни он вдруг повторил путь Бунина, полный скепсиса и раздражения. Только Бунин со своей неразлучной ненавистью к деревне побежал на чужбинку, чтобы там еще пуще возлюбить родные запольки, темные аллеи и дубовые леса, а Виктор Астафьев подался на "чужебесные подмостки Кремля", чтобы оттуда, покрикивая на темный народец, безжалостно напяливать на тощую его шею тугой хомут, и попутно нащипывать лавровых листьев для венка.

Однажды в письмах к Эйдельману Астафьев по-мужицки резко, безо всякой дипломатии, сунул под нос, как мужицкую корявую фигу, правду-матку о евреях (видно допекло и стало невмочь терпеть), – поступок громкий и даже бесшабашный; всплеск чувства, наверное, случайный и опрометчивый, но сами мысли "по еврейскому вопросу" были безусловно продуманы Астафьевым давно, сидели в душе глубоко, болезненно, и ответ составился неожиданно для Эйдельмана весьма простоватый, но красноречивый в своей откровенности. Наверное, наивно решил Астафьев, вот выплесну наболевшее и жить станет куда легче, не будет вокруг ни эллина, ни иудея, но лишь братья во Христе; ведь ничего предосудительного и оскорбительного нет, надо лишь снять ржавчину, недомолвки, недоверие, с добрым сердцем нарушить молчание, снять непонятную цензуру с еврейского вопроса, и скинув все наносное, как ненужную пену с варева, зажить в простоте и с открытым взглядом. Ибо добрый сосед лучше кровной родни. Так, наверное, представлял Виктор Астафьев, затеяв переписку с "критиком кудрявым". Раньше открыться? – наверное, не было повода, не так свербило в голове, не так теснило на сердце; а может и было страшновато, стыдно, неловко признаться, как бы "наверху" не посчитали искренние письма за ребячество и старческую глупость, дескать, во мужик, белены, знать, объелся; но в "горбачевщину и балалайщину", когда все тайное всплыло, когда все дурное не только полезло наружу, но вдруг стало приличным похваляться этим дурным, когда все покатилось по России слепым колесом, когда всякая нелепица и завиральня получили газетную площадь, когда всякое лыко стало в строку, то и претензии к евреям и Советам вдруг оказалось невозможным хранить под спудом. Эйдельман без спросу те письма напечатал, в обществе со всех сторон пошумели, да и вроде бы и позабыли тут же; ведь тогда только ленивый не теребил еврейский подпушек, отыскивая в потайках блох и наживая себе громкого имени. Но не письма к Эйдельману, а повести "Царь-рыба", "Печальный детектив", "Людочка" приглянулись "чужебесам", чтобы тем огнем астафьевского честолюбивого, желчного текста подпалить в России загодя, с умыслом заготовленное бересто новой революции. "Пожары" бывают природные, которых не избежать, и умышленные; к смоляному факелу, увы, подносил спичку и Астафьев. Он самозабвенно, ошалело, закрыв глаза, обвинял советскую Россию, крестьянина и солдата, партийного чиновника и писателя в самых немыслимых грехах, куда внезапно сметывался его раздраженный ум; и наверное, напускал громы и молнии от любви к родной земле, но невольно топтал вековые нравственные заповеди, и эта видимая "отвязанность", с коей совершались всплески площадной ярости и проклятий в адрес своего народа, тоже была взята либералом-разрушителем (новым гунном) себе в помощь. Оказалось вдруг, что переписка Астафьева с Эйдельманом уже незабытна, и последующие оправдания Петровича перед "чужебесами" были напрасной словесной толкотней, бурей в стакане воды, и вызывали лишь тайную усмешку с их стороны; несмотря на все публичные поклоны, писатель из Овсянки оказался лишь беспомощной мухой в их тенетах. Зато духовным наставником и страдальцем в глазах "новых хозяев жизни" на обозримые времена останется Эйдельман, критик средней руки, но никак не писатель-народник Виктор Астафьев с клеймом "темного антисемита", когда-то с великой любовью пропевший возвышенные стихиры русской деревне: "Последний поклон" и "Ода русскому огороду".

Так неожиданно отозвался сердитый урок орловского дворянина в крестьянском сыне из сибирской деревни Овсянки.

***

Губин сидел полуразвалясь, хмель оставил его, и напало полусонное оцепенение. Я украдкой подглядывал за Мишей, будто пытался в какую-то внезапную минуту застичь его истинного, выявить из-под уловистой сетки частых морщин. Нижняя губа его выпятилась над седой бородкой, лицо устало обвисло, и Губин напомнил мне и знаменитого американского писателя, ловца рыб, покончившего счеты с жизнью, и прекрасного французского актера. Вдруг Губин поймал мой взгляд и сразу ожил, будто подключили к высокому напряжению, и голубенькие глазки взялись искрой. Выудил из внутреннего кармана фляжечку, протянул мне, но я отказался, – и отхлебнул добрый глоток. В сущности Губин был моего возраста, но и шея у него была обтянута черепашьей кожей, как у древнего старика. Его интересно было бы написать с натуры, – и этот просторный череп с мелкой седой щетинкой, и нос клювиком, и монгольские скулы, и нависшие над глазами тяжелые надбровные дуги, из-под которых натекало яркой голубизною, и ядовито искривленные губы, когда Губин начинал говорить.

Поделиться:
Популярные книги

Провинциал. Книга 8

Лопарев Игорь Викторович
8. Провинциал
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Провинциал. Книга 8

Морозная гряда. Первый пояс

Игнатов Михаил Павлович
3. Путь
Фантастика:
фэнтези
7.91
рейтинг книги
Морозная гряда. Первый пояс

Адаптация

Уленгов Юрий
2. Гардемарин ее величества
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Адаптация

Провинциал. Книга 5

Лопарев Игорь Викторович
5. Провинциал
Фантастика:
космическая фантастика
рпг
аниме
5.00
рейтинг книги
Провинциал. Книга 5

Приручитель женщин-монстров. Том 1

Дорничев Дмитрий
1. Покемоны? Какие покемоны?
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Приручитель женщин-монстров. Том 1

Темный Лекарь

Токсик Саша
1. Темный Лекарь
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Темный Лекарь

Кротовский, вы сдурели

Парсиев Дмитрий
4. РОС: Изнанка Империи
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рпг
5.00
рейтинг книги
Кротовский, вы сдурели

Бастард Императора. Том 2

Орлов Андрей Юрьевич
2. Бастард Императора
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Бастард Императора. Том 2

Рота Его Величества

Дроздов Анатолий Федорович
Новые герои
Фантастика:
боевая фантастика
8.55
рейтинг книги
Рота Его Величества

Кодекс Охотника. Книга XIV

Винокуров Юрий
14. Кодекс Охотника
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XIV

Охота на разведенку

Зайцева Мария
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
6.76
рейтинг книги
Охота на разведенку

Идеальный мир для Лекаря 23

Сапфир Олег
23. Лекарь
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 23

Студиозус

Шмаков Алексей Семенович
3. Светлая Тьма
Фантастика:
юмористическое фэнтези
городское фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Студиозус

Курсант: назад в СССР

Дамиров Рафаэль
1. Курсант
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
7.33
рейтинг книги
Курсант: назад в СССР