Газета День Литературы # 133 (2007 9)
Шрифт:
Что говорить – печальный портрет получился, к тому же безжалостный какой-то, негуманный. Впрочем, за хорошими мастерами это водится, нравится им доводить свое искусство до беспощадности. А мы-то простоватые, а мы-то восторженные торопимся назвать это мастерством, пониманием человека, его радостей и горестей, психологизмом, прости Господи.
Когда Юрий Иванович, хмурясь и ворча под нос что-то о перебитых, поломанных крыльях, вставил портрет Зины в раму, а подрамник вошёл так легко и подогнанно, будто рама была специально изготовлена для этого портрета, так вот, когда Юрий Иванович, вставив портрет в раму, установил её на старом
Зина смотрела на своё изображение, обрамлённое императорской рамой с каким-то оцепенением, и хмельные ее глаза медленно наполнялись, наполнялись слезами, пока, наконец, не пролились они через край и не потекли по щекам, смывая найденную где-то пудру.
С портретом явно что-то происходило.
Фиолетовость тона оставалась, но он менялся, приобретая благородство кисти Модильяни, а ядовитая желтизна по силе и сдержанности уже могла соперничать с желтизной на полотнах Эль Греко, которые мне довелось как-то увидеть в городе Мадриде, в музее Прадо, сумрачном и величественном… А поза… В Зине появилась надменность красотки Крамского, та же недоступность, та же снисходительность…
Не всегда, не всегда бегала Зина за бутылками в кромешную темень дворов улицы Правды, бегали для неё, и не за водкой – за шампанским и мартини, за хересом и каберне. И все вдруг увидели её на домбайской тропинке, на той самой, на которой лет тридцать назад стояла она вызывающе, и не мог, не мог не воскликнуть знаменитый бард – что ж на тропинке стоишь…
А возраст…
На портрете Зине было никак не больше двадцати!
– Лыжи у печки стоят… Гаснет закат за горой… Вот и кончается март… Скоро нам ехать домой, – нараспев проговорила она и, словно устыдившись, замолчала. Она узнала себя ту, из песни, которую пела когда-то вся страна. – Я, пожалуй, схожу, – сказала Зина и, поднявшись, быстро вышла, даже не заметив денег, которые я успел ей протянуть.
Пока Зина бродила где-то в сырых потёмках дворов, разговор не клеился, все слова казались пустыми и ненужными. А на портрете в золотой раме продолжали происходить перемены. Уточнялись мазки, менялся рисунок, тональность. Зина уже стояла на тропинке в голубоватой рубашке, тонкой загорелой рукой придерживала ремень рюкзака, а на её безымянном пальце вдруг возник перстенёк с маленьким фиолетовым камешком – вот, оказывается, откуда у неё привязанность к фиолетовому…
– Это александрит, – раздался от двери голос Зины, никто даже не слышал, как она вошла. – Юра подарил.
– Тот самый? – спросил я.
– Тот самый, – кивнула Зина.
– Он тебе ещё что-нибудь подарил?
– Нет… Не успел. Он умер. А вскорости умерла и я.
– Не понял? Ты же перед нами!
– Это не я… Я умерла вскорости после Юры. Ранней весной. В марте. Не могу переносить март. А то, что вы видите, – Зина передёрнула худеньким плечиком, обтянутым лиловым свитерком. – Это так… Эхо в горах… Отзвук… Тень… Хорошо так поддающая тень. Что делать,
– Где ж ты денег взяла?
– Иногда мне так дают… Верят.
– Кто?!
– Выручают ребята… Жизнь там, в мокрых кустах под дождём, продолжается, – она махнула рукой куда-то за спину. И я вдруг увидел, что на портрете именно её рука, её линия, сохранившаяся небрежность взмаха. И подумал – если бы нам по нынешним бандитским временам понадобился пистолет, гранатомёт, фугас, Зина точно так же вышла бы в ночь и вернулась через десять минут. И так же молча положила бы на стол пистолет, гранатомёт, фугас. И небрежно махнула бы тонкой загорелой рукой – ребята выручают.
Конечно, мы выпили эту бутылку под молодым и надменным зининым взглядом, которым она смотрела на нас с портрета. Конечно, загалдели снова, и пришла мне в голову дурацкая мысль – сфотографировать ребят в золотой раме. Знаете, как это делается? Берёт человек раму двумя руками и располагает её перед собой так, чтобы она обрамляла его физиономию.
Юрий Иванович вынул портрет из рамы, и мы по очереди сфотографировались – тогда я без фотоаппарата не выходил из дома. Не надо бы нам этого делать, я уже потом сообразил, что плохая это затея. Но это уже потом, когда всё обернулось шуткой не просто глупой, а даже зловещей. Не все сфотографировались, уже хорошо. Кто улыбался, держа раму перед собой, кто пыжился, дурашливо изображая из себя нечто значительное, кто продолжал разговаривать с оставшимися за столом…
И я тоже сфотографировался, не помню уже, кто меня щёлкнул моим "никоном". Но хорошо запомнил, что в тот момент не было улыбки на моём лице и разговаривать не хотелось. Уже начало просачиваться в меня понимание – дурацким делом мы занялись, как бы чего не вышло. И хорошо помню, как вибрировала рама в моих руках. Точь-в-точь как мобильник при вызове.
Зина отправилась домой, она жила в этом же доме, только вход у неё был со двора. Махнула прощально полупрозрачной своей ладошкой и выскользнула за тяжёлую дверь. Больше живой её никто и не видел – в ту же ночь родная дочурка, плод давнего домбайского счастья, забила её до смерти добротными туристическими ботинками, которые Зина и подарила ей в безумной надежде, что дочь пройдёт по её тропам.
Не получилось.
Дочь пошла по другим дорожкам – что-то покуривала, чем-то покалывалась… Шесть лет девочке дали. Она всё объяснила тем, что мать, дескать, пьяна была. Врала девочка, под хмельком – да, но пьяной Зина не была никогда.
И потом… Что же это получится, если мы начнём забивать всех, кто под хмельком, кто нам покажется пьяным… Кто в России жить останется? На кого её оставим, Россию-то?
Ладно, речь не об этом…
Речь о другом – о снимках, которые вручили мне на следующий день в проявочном пункте... Снимки я получил. Расплатился. Фирменный конверт, в котором была и плёнка, сунул в сумку. И не заглядывая в конверт, который тоже почему-то дрогнул в моих руках, задёрнул для верности молнию и медленно зашагал в сторону улицы Правды.
Юрий Иванович был, как всегда, бодр, весел, румяные его щёчки, как райские яблочки, светились из седоватой бороды, шаловливые глаза сверкали юным задором.