Газета День Литературы # 135 (2007 11)
Шрифт:
Здесь пресеклись рельсы городских трамваев.
Дальше служат сосны. Дальше им нельзя.
Дальше – воскресенье. Ветки отрывая,
Разбежится просек, по траве скользя.
Просевая полдень, Тройцын день, гулянье,
Просит роща верить: мир всегда таков.
Так задуман чащей, так внушён поляне,
Так на нас,
Молодой музыкант ещё переполнен Скрябиным и, переключившись с музыки на поэзию, продолжает импровизировать не на клавишах, а на бумаге. Именно эти стихи ошеломили уральского восьмиклассника, и он бросился им подражать, сломя голову, но копия ведь всегда слабея первоисточника. Рыжему с его кентами, ментами, уркаганами, дружбанами было до мэтра далеко, не хватало масштаба и культуры Пастернака, который небрежно ронял на ходу:
Луг дружил с замашкой
Фауста, что ли, Гамлета ли.
("Елене")
Кто погружён в отделку
Кленового листа
И с дней экклезиаста
Не покидал поста
За тёской алебастра?
("Давай ронять слова...")
И сады, и пруды, и ограды,
И кипящее белыми воплями
Мирозданье – лишь страсти разряды,
Человеческим сердцем накопленной.
("Определение творчества")
Впрочем, и того немногого, что позаимствовал Борис Рыжий у Пастернака, с лихвой хватило для формирования настоящего поэта. Не всё, к сожалению, можно перенять. 90 лет ранним стихам Пастернака, а они, как пейзажные акварели Анатолия Зверева, свежи, как будто влажная кисть только что скользнула по бумаге.
В стихах Бориса Рыжего коктейль из Пастернака и одесского фольклора, хотя написаны они в Екатеринбурге, зато в конце XX века, возродившего моду на криминал, блатной жаргон (сленг по-новому) и острожную романтику. Вот автопортрет:
Ни разу не заглянула ни
в одну мою тетрадь.
Тебе уже вставать, а мне
пора ложиться спать.
А то б взяла стишок, и так
сказала мне: дурак,
тут что-то очень Пастернак,
фигня, короче, мрак.
А я из всех удач и бед
за то тебя любил,
что полюбил в пятнадцать лет,
и невзначай отбил
у Гриши Штопорова, у
Я – представляющий шпану
спортсмен полудебил.
Зачем тогда он не припёр
меня к стене, мой свет?
Он точно знал, что я боксёр.
А я поэт, поэт.
Вторчермет в русской поэзии запечатлён чуток живописнее Кавказа, каждый типаж схвачен кистью (т.е. пером) Рыжего на фоне среды:
Гриша-Поросёнок выходит во двор,
в правой руке топор.
"Всех попишу, – начинает он
тихо, потом орёт:
– Падлы!" Развязно со всех сторон
обступает его народ.
Забирают топор, говорят "ну вот!",
бьют коленом в живот.
Потом лежачего бьют.
И женщина хрипло кричит из окна:
они же его убьют.
А во дворе весна.
Кстати, герои уральского поэта чем-то сродни шукшинским; например, инвалид, играющий на вокзале с полуночи до утра на гармошке магаданский репертуар, а поезда в эти часы увозят курортников на юг, поэтому ему никто не бросает денег.
Зачем же, дурень и бездельник,
играешь неизвестно что?
Живи без курева и денег
в одетом наголо пальто.
Надрывы музыки и слезы
не выноси на первый план -
на юг уходят паровозы.
"Уходит поезд в Магадан!"
Друзья поэта не выделяются из народной среды, тоже "кенты":
Ты полагаешь, Гриня, ты
мой друг единственный, – мечты!
Леонтьев, Дозморов и Лузин,
вот, Гриня, все мои кенты...
Даже ангел преимуществ не имеет и располагает общим для Вторчермета антуражем:
Физрук, математичка и завхоз
ушли в туман.
И вышел из тумана
огромный ангел, крылья волоча
по щебню, в старушачьих ботах.
В одной его руке праща,
в другой кастет блатной работы.