Газета День Литературы # 149 (2009 1)
Шрифт:
Проза нового поколения в лучших своих образцах – это не досужие побасенки, не выморочная игра в литературщину, но искренние, а порой и предельно мужественные переживания, наждачной бумагой пропущенные через сердце.
Уфимец Игорь Фролов в статье "Грехи маленькой литературы", также представленной в номере "Авроры", дотошно анализирует финальный список премии Казакова, который был выделен жюри по итогам толстожурнальных публикаций прошлого года. Критик судит сурово по гамбургскому счеёту, предъявляя сложившемуся столицецентричному литературному процессу обвинение в "потере ориентиров", кружковщине.
Прорыв кружковщины наряду
В прошлом году в журнал пришла новая команда, новый главный редактор, которым стал писатель Николай Коняев. Свежии силы продекларировали, что "журнал, в котором печатались лучшие русские писатели – Василий Шукшин и Федор Абрамов, Глеб Горбовский и Василий Белов, должен вернуть себе утраченные за последние годы позиции журнала русской литературы".
Я уверен, что уже сейчас этот славный ряд гордости журнальной пополнился именами, представленными во второй книжке за 2008 год.
Юрий КУБЛАНОВСКИЙ СЛОВО О ПУШКИНЕ
Об Александре Пушкине ещё со времен Гоголя сказано так много и так глубоко – причём лучшими умами России, что в сущности и добавить к этому нечего. Вернее, было бы нечего, если б не культурная обстановка последних двадцати лет, замылившая и заилившая души и уши наших читателей так, что все ценностные ориентиры оказались сбиты.
После революции поэт Владислав Ходасевич предсказывал, что именем Пушкина предстоит "нам перекликаться в надвигающемся мраке". И действительно, во времена советского агитпропа Пушкин помогал оставаться в лоне русской культуры, закалял и развивал душу. Но так ли это сейчас? Честное слово, тревога не покидает меня, что в последние годы Пушкин отдалился от нас на бoльшее расстояние, чем за предыдущие семьдесят советских лет. И увеличивается, углубляется ров между народом и Пушкиным.
Через века Пушкин чистосердечно протягивает нам руку. Но готовы ли мы ответить ему достойным рукопожатием?
А ведь Пушкин помогает – сужу по себе – и в самых тяжёлых обстоятельствах. В середине 90-х я почти не читал Пушкина, с тупой болью переживал то, что происходило тогда в России. Чаемое мною освобождение от советских социалистических догм обернулось для отечества новым витком морального и культурного падения, уж не говоря о политическом унижении. И вот тогда в мрачных чувствах приехал я в детский летний лагерь под Ярославлем, где сестрой-хозяйкой работала моя дочка. Там, оказывается, был такой обычай: как в монастырях во время трапез читают жития святых, там в обед читали русскую классику. И на этот раз вихрастый паренек ломким голосом читал заключительную главу "Капитанской дочки" – о встрече в Царском Селе Маши Мироновой с Государыней. Какое чудо, какая русская чистота души! Я не мог есть, отложил ложку. И знаемую давно, с детства, конечно, памятную сцену слушал так, что, словно у пацана, намокли у меня щеки. Я уехал оттуда обнадёженным, обновившимся и вновь вернувшимся – к Пушкину.
"Самое высокое достижение и наследие нам от Пушкина, – с замечательной проницательностью писал Солженицын, – не какое-то отдельное его произведение и не даже лёгкость его поэзии непревзойдённая, ни даже глубина его народности, так поразившая Достоевского, но – его способность всё сказать, всё показываемое видеть, осветляя его. Всем событиям, лицам и чувствам, и особенно боли, скорби, сообщая и свет внутренний, и свет осеняющий … . Через изведанные им толщи мирового трагизма всплытие в слой покоя, примирённости и света.
Что греха таить, многим представляется сегодня Пушкин неактуальной наивной сказкой. А между тем, в его "Маленькие трагедии" заглядываешь порой с замиранием сердца бoльшим, чем в фантасмагории Достоевского. Из просветлённого духа его творчества, из семей Лариных, Гринёвых, Мироновых – безусловно выросла великая эпопея Толстого...
Лев Толстой указал на "безошибочное чувствование Пушкиным ценностной иерархии жизни". Ценностная иерархии жизни! Есть ли что-нибудь важнее её? Но именно её-то и стараются теперь раскатать по горизонтали на атомы и, ухмыляясь, доказать, что всё относительно...
В плане общественном – зрелое пушкинское миропонимание можно определить как свободный, либеральный консерватизм: то есть сочетание требований независимости личности, правопорядка и – безусловного уважения к национальным ценностям и святыням. Пушкин первым увидел Россию всю, в её цельности. В его творчестве нашлось достойное место и древней Руси, и петровской империи, и Западу, и Востоку, и свободе, и государству. "Пушкин строил культуру, веря и зная, что в ней воплощается Россия" (о. Александр Шмеман). "Клянусь честью, – писал он Чаадаеву за два года до смерти, – что ни за что на свете не хотел бы я переменить отечества или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог её дал".
И об этом же – в его прекрасных стихах:
Два чувства дивно близки нам –
В них обретает сердце пищу –
Любовь к родному попелищу,
Любовь к отеческим гробам.
На них основано от века,
По воле Бога самого,
Самостоянье человека,
Залог величия его.
И всё это при общеизвестном драматизме судьбы Пушкина, его ссылках, невозможности побывать в Европе, где он оказался б, как позднее Баратынский, своим, неладах с царями, трагизме последних месяцев его жизни. "На свете счастья нет, но есть покой и воля" – знаменитые строки Пушкина. Судя по письмам его к жене, счастье с ней он все-таки знал, а вот с покоем и волей не получалось: все туже затягивались силки столичной придворной жизни... Герой одной из его сказок "вышиб дно и вышел вон". Пушкин так не сумел. "В истории дуэли и смерти Пушкина, – писал о. Сергий Булгаков, – мы наблюдаем два чередующихся образа: разъярённого льва, который может быть даже прекрасен, а вместе и страшен в царственной львиности своей природы, и просветлённого христианина, безропотно и смиренно отходящего в мир иной".
Вызвав на дуэль Дантеса, наш поэт подписал себе необратимый, альтернативы не имеющий приговор: ведь не мог же русский гений сам стать убийцей. Все, видевшие его в последние часы перед смертью, вспоминали о преображении его облика, близком к чуду.
Доживи Пушкин, ну, скажем, до возраста Гёте, он бы на два года пережил Достоевского! То есть, считай, весь XIX век прошёл бы в его культурном присутствии. И тогда, возможно, не было бы всего нашего угрюмого со срывами в терроризм нигилистического процесса, всей упёртости освободительной идеологии. Другим оказался б мировоззренческий климат Родины, настоянный на почвенничестве и здравом смысле. Пушкина не легко было бы закопать ни "справа", ни "слева". Его смерть – незаживающая для нашей культуры рана, но и роковая катастрофа для всего общественного развития.