Газета День Литературы # 54 (2001 3)
Шрифт:
Там Вы сейчас не один,
В травах небесного поля:
Помолодевший Бахтин,
Юноши Леша и Коля.
И будет так, как моя
Просит строка, не иначе:
Вы, в этих высях, и я,
Вас окликающий плача.
Февраль, 2001
Самара
Виктор Потанин "Я ПИШУ ИСТИННУЮ ПРАВДУ" (Документальный рассказ)
Эти слова в заголовке принадлежат
Как-то, встречаясь с читателями, я услышал такой вопрос:
— Виктор Федорович, вы считаете себя настоящим поэтом?
— Что ты девочка! Я уже давно пишу прозу, а настоящих поэтов в последнее время было немного — Есенин, Рубцов, Твардовский…
— А вы видели Твардовского? — не унималась девочка.
— Видел, но никогда об этом не говорю. Считаю, что не имею права…
— Как интересно! — восхитилась наивная школьница, а мне стало грустно. Эта девочка даже не знает, что стихов я не пишу, а сочиняю что-то другое…
А на следующий день я уезжал в Москву и радовался дороге. Моя радость от того, что в поезде я отдыхаю. Действительно, в купе среди чужих и случайных людей можно от всего отключиться, забыться, а потом привести свои мысли в порядок. В последние годы я живу суетливо, бездарно, гоняюсь за какими-то жалкими заработками, которых еле-еле хватает на хлеб. О милый, чудный и долгожданный капитализм, ты же в упор стреляешь в нашего брата-писателя и тебе нет дела до наших несчастий… Впрочем, я немного отвлекся. Так вот, я стоял тогда у вагонного окна, вглядывался в природорожную даль, а душу томили строки:
Пора! Ударил отправленье
Вокзал, огнями залитой,
И жизнь, что прожита
С рожденья,
Уже как будто за чертой…
Ну конечно, вы уже поняли — это снова Твардовский. А потом я увидел его глаза… Стучали колеса, мелькали перелески и припорошенные снегом пригорки, оставались позади сиротливые полустанки и какие-то обугленные от времени строения, а я вглядывался в эти глаза. Единственные во всем мире, неповторимые, пронизанные древней, ослепительной синевой. И вот теперь эта синева, это молитвенное сияние взяли меня в долгий счастливый плен, и я все вспомнил, так живо представил, точно это случилось вчера, а может, даже сегодня…
Наш писательский съезд заседал тогда в Колонном зале Дома Союзов. Наступил перерыв. Я со своим другом Виктором Лихоносовым оказался где-то в дальнем коридоре, у самой курилки. Мой друг достал сигареты, а я развернул газету. Глазами пробежал заголовки, но ничего интересного: какие-то общие фразы и пустота. И вдруг все изменилось. Точнее, что-то случилось. Словно я резко, внезапно проснулся и теперь не знаю, где я, что со мной. Так же беспокойно повел себя и мой друг. Лицо его враз переменилось и посерьезнело — так бывает с нами, когда мы с кем-то прощаемся или, наоборот, встречаемся.
Но тогда мы встречали! Навстречу нам двигалась огромная синева. Она то уменьшалась в размерах, вытягивалась, то делалась еще больше, сильней. Это были его глаза! Сколько о них уже написано, сколько рассказано. И каких только сравнений здесь не было и каких метафор. У одного поэта я прочитал, что глаза у Твардовского походили на незабудки, другой поведал, что эти глаза — неземные. И это последнее — тоже неправда. В моей деревне Утятке жил старик Силантий Лисихин. Его руки умели буквально все: он знал и столярное, и печное дело, зимой же обычно подшивал пимы. Зайдешь, бывало, к нему, а он сидит на низеньком табурете, как гномик, а в руках какой-нибудь сапожный инструментик. Ты хочешь поздороваться с ним, поприветствовать, но почему-то не можешь. Да, это правда — твой язык как будто бы каменеет, и сам ты тоже волнуешься, мнешься, но почему, отчего? А причина все же была. Это его глаза. В них переливалось что-то небесное, синее, и в этой синеве ты сразу утопал и терялся, и тебе уже хотелось навеки остаться в этой избенке, чтоб только слышать его голос, дыхание. Ведь недаром же говорят, что душа человеческая — это глаза. Каковы глаза — такова и душа. Так вот глаза Силантия и глаза Твардовского были глаза-близнецы. Но вернемся в Колонный зал. Помню, как Александр Трифонович крепко, по-молодому, пожал руку моему другу, а секунду спустя и я ощутил это рукопожатие. Он даже спросил у меня что-то малозначительное о Кургане, но о чем спросил — я теперь не помню. Я и свои слова тоже не помню — я волновался и сжался, как школьник, а мой друг между тем беседовал с поэтом, и их негромкие голоса струились, как ручеек, то наплывая на меня, то удаляясь. И, странное дело, мое волнение стало медленно проходить, истончаться — так же чувствует себя, наверно, льдинка, оказавшись на июльской жаре. Но вот льдинка и вовсе растаяла — и пришло облегчение. Я стал даже
И сколько есть в дороге станций,
Наверно б, я на каждой мог
Сойти с вещами и остаться
На некий неизвестный срок.
А моей конечной станцией была тогда Москва. Я приехал в столицу поработать в Приемной комиссии нашего писательского Союза. Три командировочных дня прошли в трудах и волнениях. А перед отъездом я получил подарок. Прекрасный русский поэт из Смоленска Виктор Смирнов вручил мне книгу воспоминаний Ивана Трифоновича Твардовского "Родина и чужбина":
— Читай, но только внимательно. Здесь есть и о твоей родине…
Каюсь, я не обратил внимания на его последние слова. И все же в свободный час в гостиничном номере я сразу открыл эту книгу. Конечно же, мне уже не впервые пришлось читать и зачитываться Иваном Твардовским. Его имя было знакомо мне по публикациям журналов "Новый мир" и «Юность», по альманаху "Дядя Ваня", по документальной повести "На хуторе Загорье", вышедшей в издательстве «Современник». Эта же книга была самая полная и объемная. Выпустило ее смоленское издательство «Посох». И вот я листаю книгу. Странички волнуют и обжигают: "Я пишу эти воспоминания в возрасте, когда уж все позади. Великое слово Правда обязывает меня сказать все, как было…" — так трактует свое авторское кредо Иван Трифонович Твардовский. А вот и те страницы, на которые, видимо, и просил обратить внимание Виктор Смирнов. Я их приведу сейчас полностью, до последней запятой: "И вот родился седьмой. Старшие уже были большие, и мать заметно стеснялась, переживала: "Что скажут? Поймут ли?" Те затаенные мысли матери первым понял именно Александр. Как самый близкий человек он своим теплом, сыновним словом ободрил ее, напомнил, что рождение человека — святое право женщины, что лишних детей просто не бывает и что все мы рады появлению братика. Свое внимание он отдал озабоченной матери. Всех нас он собрал, позвали и отца и, хотя все мы знали, начал с того, что "родился братик, что надо дать ему имя, что это должно быть нашей радостью". По его же предложению в честь неизвестного нам прадеда назвали мальчика Васей.
— А крестить, мама, не надо! Совсем ни к чему! — сказал он. И все согласились.
И был Василек нашим семейным любимцем. Рос он крепышом и смышленышем. К сожалению, судьба его сложилась трагически. Шестнадцати лет он добровольцем ушел на фронт. Закончил войну в звании лейтенанта ВВС. Бывал сбитым вражескими истребителями, имел несколько правительственных наград. Во время войны пробыл в воздухе более полутора тысяч часов. Но военные травмы не прошли даром — нервные потрясения вывели его из строя полноценных, он захирел душевно и в 1954 году в городе Кургане покончил с собой, бросившись под проходящий поезд.