Газета Завтра 210 (49 1997)
Шрифт:
свою оставила черту
полувоенная фуражка.
И преднамеренность одна
незримо в них существовала,
как словно марка чугуна
в структуре черного металла.
Пей чарку мутную до дна,
жми на гуляш с нещадной силой,
раз нормы славы и вина
сама эпоха утвердила.
Барельефы этих богатырей, отлитые словно бы из каслинского чугуна, не менее величественны, нежели мраморные статуи богов и героев Эллады. А по своей ли, по государственной ли воле вершили они подвиги, поэт различать не хочет, ибо понимает, что обе силы - и внешняя, и внутренняя - двигали ими… Недаром же он, трижды попадавший на круги лагерного ада,
А к евтушенковско-межировским крикам о тоталитаризме и культе личности Смеляков относился с плохо скрытой брезгливостью. Всем, с нетерпением ожидавшим от него после ХХ съезда партии мазохистского осуждения истории, проклятий тоталитарному режиму, солженицынского, говоря словами Блока “публицистического разгильдяйства”, он неожиданно ответил публикацией стихотворенья “Петр и Алексей”.
Петр, Петр, свершились сроки
Небо зимнее в полумгле.
Неподвижно белеют щеки,
и рука лежит на столе.
Как похож его “строитель чудотворный” на богатырей из Наркомтяжпрома, на Тараса Бульбу, приговорившего к смерти изменника - сына Андрея, на Иосифа Сталина, отчеканившего: “я солдат на генералов не меняю”, когда ему предложили обменять попавшего в плен сына Якова на фельдмаршала Паулюса.
День в чертогах, а год в дорогах,
по-мужицкому широка
в поцелуях, перстнях, ожогах
императорская рука.
Слова вымолвить не умея,
ужасаясь судьбе своей,
скорбно вытянувшись пред нею,
замер слабостный Алексей.
Нет, не в Петровской гордыне тут дело, не в сверхчеловеческом тщеславии. Все серьезней: Алексей - это угроза делу Петра, создаваемой его волей новой жизни, будущему России.
Не начетчики и кликуши,
подвывающие в ночи, -
молодые нужны мне души,
бомбардиры и трубачи.
Что происходит в этой сцене? Кто и чем жертвует? Кто идет на самопожертвование? И то и другое происходит одновременно. Ибо Алексей - плоть от плоти государевой, он его наследник, его продолжение, и, отправляя сына на казнь, Петр как бы жертвует кровной частицей себя самого… В это мгновенье талант Смелякова взмывает до вершин мировой поэзии, где в разреженном горнем воздухе витают героические души протопопа Аввакума, эсхиловской Антигоны, гоголевского Тараса, пушкинского Медного Всадника:
Это все-таки в нем до муки,
через чресла моей жены,
и улыбка моя, и руки
неумело повторены.
Рот твой слабый и лоб твой белый
надо будет скорей забыть.
Ох, нелегкое это дело -
самодержцем российским быть.
Но главный трагический парадокс стихотворенья в том, что поэт жалеет не сына, не жертву, а Петра-жреца за его страшное отцовское решенье и за его отцовскую муку.
Зимним вечером возвращаясь
по дымящимся мостовым,
уважительно я склоняюсь
перед памятником твоим.
Молча скачет державный гений
по земле из конца в конец.
Тусклый венчик его мучений.
Императорский
Опять и опять в который раз Смеляков не может отделаться от искушения разгадать - какой же венец окаймляет головы его героев, и есть ли в нимбах, осеняющих лики, отблеск святости… А потому столь навязчиво и постоянно возникает в его поэзии образ венка: “императорский твой венец”, “тусклый”, почти терновый “венчик его мучений”, “красное пламя косынки”, венок из цветущего льна на голове крестьянки, “красный колпак санкюлота”, вдавленная морщина от “полувоенной фуражки” на сильном лбу богатыря из Наркомтяжпрома, “черный венок моряка”, “большой венок тяжелой индустрии”…
Окружение Смелякова 50-60-х годов не зря относилось к нему и с подобострастием, и с тщательно скрытым недоверием. Он тоже понимал, с кем имеет дело, знал сплоченную силу этих людей, помнил о том, как был повязан их путами в атмосфере чекистско-еврейского бриковского салона его кумир Маяковский, помнил, что духовные отцы тех, кто сейчас крутится возле него, затравили Павла Васильева за так называемый антисемитизм и русский шовинизм, но до поры до времени молчал или был осторожен в разговорах на эту тему, но как честный летописец эпохи не мог не написать двух необходимых для него стихотворений, которые в полном виде были опубликованы лишь после его смерти.
ЖИДОВКА
Прокламация и забастовка.
Пересылки огромной страны.
В девятнадцатом стала жидовка
Комиссаркой гражданской войны.
Ни стирать, ни рожать не умела,
Никакая не мать, не жена -
Лишь одной революции дело
Понимала и знала она…
В 1987 году демократы из “Нового мира” впервые опубликовали это стихотворение. Но они всю жизнь, со времен Твардовского, воевавшие против цензуры, не смогли “проглотить” название и первую строфу: стихотворение назвали “Курсистка”, и первую строфу чья-то трусливая рука переделала таким образом:
Казематы жандармского сыска,
Пересылки огромной страны.
В девятнадцатом стала курсистка
Комиссаркой гражданской войны.
Конечно, понять новомировских “курсисток” можно… “Ну хотя бы поэт “еврейкой” назвал свою героиню. Ведь написал же он дружеские стихи Антокольскому: “Здравствуй, Павел Григорьевич, древнерусский еврей!” А тут - “жидовка” - невыносимо, недопустимо, в таком виде печатать нельзя!”
Брызжет кляксы чекистская ручка,
Светит месяц в морозном окне,
И молчит огнестрельная штучка
На оттянутом сбоку ремне.
Неопрятна, как истинный гений,
И бледна, как пророк взаперти.
Никому никаких снисхождений
Никогда у нее не найти.
……………………………………
Все мы стоим того, что мы стоим,
Будет сделан по-скорому суд,
И тебя самое под конвоем
По советской земле повезут…
Две женщины. Одна - русская работница (“прямые черты делегаток, молчащие лица труда”), все умеющая мать и жена, обутая в мужские ботинки, одетая в армейское белье, - и другая - профессиональная революционерка, фанатичная чекистка в кожанке с револьвером на боку, не умеющая “ни стирать, ни рожать”, а только допрашивать и расстреливать… Два враждебных друг другу лика одной революции… Какой из них был Смелякову дороже и роднее - говорить излишне. После смерти Смелякова это, одно из лучших его стихотворений, по воле составителей и издателей не вошло даже в самую полную его книгу - однотомник, изданный в 1979 году “Большой библиотекой поэта”. Настолько оно было страшным своей истерической правдой так называемым “детям ХХ съезда партии”.