Газета Завтра 235 (74 1998)
Шрифт:
Совершив последний круг, священник стал брать из рук крестных родителей притихших младенцев и поочередно окунал их в купель. Младенцы съеживались тельцами, вздрагивали, но не плакали, словно понимали всю важность происходящего.
Не плакали и не пугались в руках священника и малые дети, когда он, поставив их в купель на ножки, троекратно омывал водой. Калистрат зорко вглядывался в их мокрые просветленные лица, и какая-то теплая невидимая волна окутывала все его изнывающее тело…
Опомнился Калистрат лишь после того, как крестные родители унесли младенцев и детей, прикрытых чистыми накидками, к матерям и отцам, которым, оказывается, присутствовать при обряде крещения не положено, и наступила очередь взрослых. Кроме Калистрата, крестились еще два человека. Парень лет восемнадцати,
Калистрату выпало идти первым. Священник склонил его голову и тело над купелью, зачерпнул в горсть воды и уже хотел было омыть ею лоб и плечи Калистрата, но в это время вдруг во дворе захрапела и забилась на привязи Карна. Священник на минуту задержал руку, настороженно прислушался к этому неурочному лошадиному храпу, но тут же и продолжил омовение, поняв, что ничего страшного не случилось, что это всего лишь взбунтовалась застоявшаяся у ограды лошадь. А Калистрат весь напрягся, встревожился, забыв даже, где он сейчас находится и что с ним совершается. Ему полагалось бы, необидно отстранив священника, выбежать как можно скорее во двор и успокоить Карну, потому что в своей ярости она бывает еще страшнее, чем он, Калистрат. Взбунтовавшись, она никого к себе не подпускает, ломает загородки, привязи, рвет оброти. А ведь вокруг столько народу, столько неосторожных детей, которым из любопытства захочется подойти к ней, взбунтовавшейся, поближе, и любопытство это может закончиться бедой. Карна в такие минуты не щадит никого: ни детей, ни взрослых, ни мужчин, ни женщин, насмерть может убить любого, кто осмелится к ней приблизиться или даже просто прикрикнуть, усмиряя, издалека. Обуздать ее в ярости и гневе способен один только Калистрат.
Но освободиться из-под руки священника он не посмел — слишком великое, роковое было в его жизни сейчас мгновение. Карна должна бы это понимать и успокоиться сама. Калистрат (теперь уже без всякого принуждения священника) еще ниже склонился над купелью и почти коснулся лицом святой воды. Он ощущал все творимое над ним таинство перерождающейся душой, которая с каждой падающей на голову и плечи Калистрата каплей воды все больше светлела, очищалась, становясь невесомо легкой и легкокрылой. Сильное его, играющее связками мышц тело тоже стало легким и податливым, обрело такую свободу и вольность, какую Калистрат испытывал лишь давным-давно в детстве, когда безмятежно засыпал на руке у матери, прижавшись щекою к ее груди.
А Карна все храпела и билась на привязи, мешая Калистрату окончательно забыться, став малым, безвинным ребенком, Калистратушкой, который ничего еще в мире не знает и не чувствует, кроме материнских рук и материнской груди. Он начал уговаривать Карну тихими, мыслимыми лишь про себя словами, обещал ей в будущем все, чего она захочет: отборную луговую траву, отборный овес и сено, чистую из ключевого колодца или родника воду, вольную степную жизнь, только бы она сейчас успокоилась и грозно так не храпела.
И Карна, словно услышав его увещевания, действительно подчинилась ему: перестала биться о привязь, пугать собравшихся на цвинторе и возле церкви людей встревоженным ржанием; несколько раз, уже совсем беззлобно, как всегда это привыкла делать на исходе ярости, ударила копытами о землю — и смирилась.
Калистрат облегченно вздохнул, распрямился по велению священника над купелью, и тот, благословляя его для новой крещеной жизни, надел Калистрату на шею серебряный нательный крестик на узенькой тесемке-ленточке.
ИЗ ЦЕРКВИ Калистрат вышел совсем другим человеком — просветленным и очищенным от прежнего своего полуязыческого существования. Ему казалось, что теперь у него все иное: и лицо, и волосы, и посадка головы, и разворот плеч, иная походка и даже иной взгляд. Серебряный нательный крестик лежал у Калистрата точно между ключиц, согревал грудь и все тело; идти, сбегать по церковным ступенькам под его охранительной тяжестью было легко
— Что ты, родимый, — тихо укорила его крестная. — Разве можно…
И Калистрат не посмел больше настаивать. В последний раз он низко поклонился крестным, склоненный же постоял еще несколько минут перед широко распахнутыми церковными вратами и легко пошел через цвинтор за ограду, где в тени деревьев на привязи его должна была ждать Карна.
Но ее там не было. Калистрат не обнаружил Карну ни на привязи под деревьями, ни где-либо еще в отдалении, на лужайке, напоминавшей приречной пастольник, ни на хозяйских огородах, что начинались сразу за церковью.
Вездесущие мальчишки тут же доложили ему:
— Она оторвалась и убежала вон туда, — и показали в сторону половецкого поля.
Калистрат в ответ лишь усмехнулся. Знал он эти повадки Карны. Если что не по ней, не по ее нраву, то она высвободится из любой загородки, сорвется с любой привязи и убежит куда-либо в луга или в поле. Калистрат каждый раз расстраивался, переживал из-за этого, потому что почти всегда был виноват он — что-нибудь не так сделал или сказал Карне. А она была очень обидчива и очень долго обиду помнила. Калистрату потом приходилось целые дни, а то и целые недели уговаривать ее, просить прощения, задабривать кусочком хлеба, обильно посыпанным солью. И если Карна этот кусочек брала, то значит, они помирились, она простила Калистрату незаслуженную обиду.
Но сегодня все было не так, и Калистрат лишь усмехнулся. Пусть бежит в свое Половецкое поле, а он с удовольствием пройдется по лесной торной тропинке пешком.
Дорога предстояла Калистрату дальняя, и он, как только вышел за село, так сразу снял хромовые, сделанные на заказ сапоги с высоко загнутыми носами, перекинул их, подражая древним странникам, каликам перехожим, через плечо и зашагал босиком, с наслаждением ощущая подошвами освобожденных ног каждый бугорок, каждую песчинку. Прежде он ходил босиком редко, разве что где-либо возле Дона, когда надо было поставить сети, вентеря или ночные донки и не хотелось замачивать, портить сапоги; или при доме, на подворье, когда он, едва проснувшись, вышагивал на порог, чтоб закурить первую утреннюю папиросу. В остальное же время Калистрат ходил всегда обутым: в будние, рабочие дни в кирзовых, купленных в магазине сапогах, а в выходные, праздничные, в легеньких, юфтовых, которые ему пошил в городе по специальной мерке и колодке знакомый сапожник. Теперь же Калистрат с немалым удивлением обнаружил, какая это радость и легкость идти по тропинке босиком, чувствовать под ногами шуршание песка, радоваться и улыбаться от каждого щекочуще-нежного прикосновения подорожника, чебреца или какой-либо иной неведомой травки. Сразу за Кораблево его настигла стайка речных ласточек-щуриков и сопровождала до самого хутора, без умолку щебеча и кружась над головой. Калистрат, приветливо махая ласточкам рукой, и ему казалось, что он все понимает в их веселом щебетании.
Думалось Калистрату тоже легко и свободно и все время о ней, о Рае. Вот пообвыкнется он немного в новой своей, крещеной жизни, помирится с Карной и поедет в Хоробичи к Рае с дорогими подарками и дорогой мыслью в сердце. Он впервые зайдет к ней в дом, вручит подарки, а потом, когда она вдоволь нарадуется ими, возьмет Раю за руку и скажет:
— Выходи за меня замуж.
— А что, — рассмеется она, — и выйду.
Свадьба у них будет богатая, знатная и обязательно с венчанием в кораблевской церкви. После свадьбы Калистрат переедет к Рае в Хоробичи, и станут они, как в сказке, жить-поживать да детей наживать. Детей у них будет много, семь или восемь, а, может, и больше. Но первыми Калистрат, конечно, хотел бы иметь двух сыновей-погодков, двух Хоробичей, которым даже уже придумал хорошие, звучные имена — Борис и Глеб. Он представил, как они вырастут лет до семи-восьми, как начнут называть его отцом, а он научит их ездить верхом на оседланной Карне, переплывать Дон и делать сообща любую крестьянскую работу, требующую большой силы и ловкости.