Газетные заметки (1961-1984)
Шрифт:
Мой друг Алехандро Сантос Рубино, которого я знаю почти 42 года, только что дочитав курс лекций о природе на востоке Франции, рассказал мне о своих впечатлениях так же восторженно, как, наверно, повествовали о своих путешествиях античные мореплаватели. Но его рассказ, звучавший в 10 000 километров от нашей с ним общей родины, заставил меня подумать о том, как далеко она отстоит от нас и во времени. Алехандро повели смотреть, как рубят дерево. Однако лесоруб уже не тюкает целый день топором по стволу на манер дятла — теперь деревья валят электропилами и с научно выверенной точностью. И корову доят не так, как это делают на семи разноцветных холмах Бойака: не руками, а системой электродоильного устройства, по стерильным трубкам которого молоко поступает в камеру пастеризации. Иными словами, в индустриально развитых странах уже почти невозможно найти место,
Ностальгия не унимается
Это стало мировой победой поэзии. В наше-то время, когда победителями неизменно становятся те, кто крепче бьет, кто набирает больше голосов, кто забивает больше голов — в ворота и всякой чушью — когда верх берут самые богатые мужчины и самые красивые женщины, очень трогательно то волнение, которое охватило весь мир при известии о смерти человека, который всю жизнь свою не делал ничего другого, как пел о любви. Это апофеоз тех, кто неизменно проигрывает.
Двое суток кряду только о том и говорили. Три поколения — наше, наших детей и наших внуков — впервые ощутили, что переживают общую катастрофу, причем — по одним и тем же причинам. Телерепортеры спросили на улице восьмидесятилетнюю даму, какая песня Леннона нравится ей больше всех, и она ответила: «Хеппинес из э уорм ган». И паренек у телевизора отозвался на это: «А я все люблю». Мой младший сын спросил свою сверстницу, почему убили Леннона, а та ответила с умудренностью 80-летней: «Потому что мир кончается».
Да, это так: у нас и наших детей единственный общий повод для ностальгии — песни «Битлз». У каждого — свои резоны, и боль, как это всегда бывает с поэзией, у каждого своя. Никогда не забуду тот памятный день в Мехико, в 1963-м, когда я впервые сознательно услышал песню «Битлз». Тогда-то я и понял, что они заразили собой Вселенную. У нас дома в Сан-Анхеле, где и повернуться было негде, имелись только две пластинки — прелюдии Дебюсси и первый альбом битлов. А по всему городу с утра до ночи слышался многоголосый крик: «Хелп, я нид самбоди». В ту пору кто-то опять поднял старую тему того, что имена всех самых замечательных музыкантов начинаются со второй буквы алфавита — Бах, Бетховен, Брамс и Барток [2] . И кто-то, разумеется, отпустил дурацкую шутку, что, мол, Боцарта забыли. Альваро Мутис, который как великий знаток музыки питает слабость к симфоническим «кирпичам», настаивал еще и на Брукнере. Еще кто-то в очередной раз готов был ввязаться в битву за Берлиоза, против которого выступаю я, поскольку не могу совладать с суеверием насчет oiseau de malheur; то есть насчет зловещей птицы. Зато с тех самых пор я упорно протаскиваю «Битлз». Эмилио Гарсия Риера, кинокритик и историк кино, наделенный прозорливостью чуть более чем сверхъестественной, особенно после второго стакана, сказал мне тогда: «Я слушаю их не без опаски, потому что чувствую, что буду вспоминать их до конца дней своих». Кстати, это единственный известный мне случай, когда кто-то, обладающий достаточным даром ясновидения, сознавал, что присутствует при зарождении своей ностальгии. Ваш покорный, войдя в кабинет Карлоса Фуэнтеса, обнаружил в густом облаке дыма писателя, который, как всегда, печатал на машинке одним пальцем одной руки и был отделен от всех ужасов нашего бытия музыкой Битлз, включенной на полную громкость.
2
Или — с 26-й: Шёнберг, Шнитке, Шопен, Шостакович, Шуман, Шуберт.
Как всегда происходит, мы, в ту пору полагавшие, что до счастья нам бесконечно далеко, думаем теперь совсем наоборот. Это обычные уловки ностальгии, которая сдвигает с привычного места горькие эпизоды, окрашивает их в другие цвета, а потом ставит туда, где уже не болит. Как на старинных портретах, словно озаренных отблеском давнего счастья, мы с удивлением отмечаем, как молоды мы были молодыми, да и не только мы, а и дом, и деревья в глубине, и даже стулья, на которых сидим.
И когда сегодня я, проживший уже полвека, но так и не уяснивший в полной мере, кто я такой и какого хрена делаю на этом свете, думаю обо всем этом у окна, за которым падает снег, у меня возникает впечатление, что мир был неизменен от моего рождения и до тех пор, пока «Битлз» не начали петь. И тогда все преобразилось. Мужчины стали носить длинные волосы и бороды, женщины научились непринужденно оголяться, изменилась манера одеваться и любить, началась сексуальная революция, пошли в ход иные средства забвения. Это были бурные годы вьетнамской войны и студенческих волнений. Но прежде всего — годы, когда отцы и дети принялись постигать трудную науку новых взаимоотношений, когда между ними начался диалог — новый и прежде на протяжении веков казавшийся немыслимым.
Символом всего этого стал Джон Леннон. После его нелепой гибели нам остался целый мир — мир, непохожий на прежний и населенный прекрасными образами. В «Lucy in the Sky», одной из самых очаровательных его композиций, возникает конь из газетной бумаги с галстуком из кусочков зеркала. В «Eleanor Rigby» — где так настойчиво рокочут басы барочных виолончелей — оборванная девочка собирает рис в приделе церкви, где только что состоялась свадьба. «Откуда берется одиночество?» — звучит вопрос без ответа. Священник Маккинси пишет проповедь, которую никто не будет слушать, и моет руки над могилами, а девочка, прежде чем войти в дом, снимает свое лицо и прячет его в банку у дверей, чтобы снова надеть его, когда пойдет обратно. Эти существа дают понять, что Джон Леннон был сюрреалистом: это определение мы с чрезмерной легкостью применяем ко всему, что кажется нам необычным, и не так ли называли Кафку те, кто не сумел его прочесть? А для кого-то он — провозвестник нового, лучшего мира. Человек, заставивший нас понять, что старики — это не те, кто долго живет, а кто не успел вовремя вскочить в поезд своих детей.
«Мария моей души»
Года два назад я рассказал мексиканскому кинорежиссеру Хайме Умберто Эрмосильо некий эпизод из моей жизни в надежде, что он превратит его в фильм, но мне не показалось, что история заинтересовала его. Однако спустя два месяца он безо всякого предупреждения объявил, что уже набросал вчерне первый вариант сценария, а теперь мы вместе будем доводить его до готовности. Прежде чем приступить к разработке двух главных ролей, мы договорились о том, что лучше всего их сыграют Мария Рохо и Эктор Бонилья. И это позволяло нам надеяться, что оба примут участие в написании диалогов, причем мы даже оставили кое-где лакуны, чтобы на съемках у актеров был простор для импровизации.
Много лет назад услышав в Барселоне эту историю, я сделал лишь несколько отрывочных записей в школьной тетрадке и придумал вариант названия — «Нет, я буду говорить только по телефону». Но когда пришло время регистрировать сценарий, нам показалось, что оно не вполне годится и придумали другое, временное и условное — «Мария, любовь моя». Позднее Хайме Умберто Эрмосильо дал еще одно, окончательное, — «Мария моей души». Оно больше подходило к этой истории — и не только по сути, но и по стилю.
Картина делалась, можно сказать, вскладчину. Творческий состав и технический состав — все мы вкладывали в производство наш труд, а денег у нас было два миллиона песо, полученных от университета Вера-Крус, что равнялось примерно восьмидесяти тысячам долларов — по кинематографическим понятиям, не бюджет, а слезы горькие, 93 каторжных дня снимали на цветную 16-мм пленку в лихорадочном квартале Порталес, который мне представляется одним из самых характерных для Мехико. Я хорошо знал эти места, потому что за двадцать лет до этого работал в тамошней типографии и, по меньшей мере, раз в неделю после смены отправлялся со своими закадычными друзьями-наборщиками в местные кабачки, где мы пили все, кроме разве что спирта для заправки ламп. Нам казалось, что это самая естественная среда для «Марии моей души». Кино я увидел уже готовым, смонтированным и озвученным, и порадовался, что не ошиблись тогда. Хорошее получилось кино, одновременно и жестокое, и нежное, и при выходе из зала меня просто захлестнула сильнейшая ностальгия.