Где-то в мире есть солнце. Свидетельство о Холокосте
Шрифт:
Мы с папой прошли мимо того места, куда упали те двое. На следующий день после того, как это случилось, я спускался и осматривал тротуар, но не нашел никаких следов: ни ямки, ни трещины, ничего такого. Я спросил маму, правда ли это было, но она покачала головой и предложила «обсудить это в другой раз». Другой раз так и не наступил. Я еще как-то заговаривал с ней, но мама сильно огорчалась, стоило об этом упомянуть, и я перестал.
Честно говоря, не так уж трудно забыть о том, как они прыгнули, потому что с тех пор случилось и продолжает случаться много другого, тоже очень плохого. Миллион правил, которые нацисты нам навязали. Часть из них касается денег, бизнеса, банков, судов и тому подобного.
Поначалу, хотя все было плохо, я думал, это же скоро кончится, можно потерпеть. Но теперь это уже тянется долго и с каждым днем становится чуточку хуже, все время появляются новые правила, нам говорят, что мы еще чего-то не вправе иметь, еще куда-то не должны ходить. Большинство ресторанов закрыто для нас, еврей не может лежать в одной больничной палате с неевреем. Все это кажется бессмыслицей, но те двое, наверное, понимали, в чем тут смысл. Так я думаю. Наверное, им откуда-то было известно, как тут все обернется.
И к тому же теперь идет война. Гитлеру мало было Чехословакии. Он захотел получить и Польшу. Кстати, это больше не Чехословакия. Теперь мы называемся «протекторат Богемия и Моравия». Протекторат – это значит «территории под защитой». Можно подумать, нам нужна их защита.
Мы сворачиваем на Яновского, навстречу нам идет Кристина. Волосы у нее сегодня такие красивые, прямо сияют. Наверное, она что-то с ними сделала с тех пор, как я видел ее последний раз, – сейчас я соображаю, что это было несколько месяцев назад. Интересно, а на ощупь они тоже теперь стали другими?
Я поднял руку и хотел помахать, но отец поспешно потянул мою руку вниз. Кристина все-таки заметила нас, но тут же отвернулась и перешла на другую сторону улицы. Не поздоровалась, даже не помахала. Взяла и притворилась, будто вовсе нас не видела, хотя я точно знал: видела.
Я обернулся к папе спросить, почему она так поступила, но присмотрелся к его усталому, печальному лицу и решил: не стоит.
– Миша, – заговорил папа, когда мы дошли до реки.
– Да?
– Ты, конечно, заметил, как я мало работаю с тех пор, как вернулся из Лондона.
Я следил глазами за лодкой, проплывавшей под Штефаниковым мостом. Она двигалась так медленно, что волны от нее почти не было. Странно, что папа умолк. Я отвел взгляд от реки, посмотрел на него. Папа зачем-то поправлял галстук.
– Да, я заметил, – сказал я. – Само собой.
– Ну вот, – продолжал он, – а теперь я… какое-то время я совсем не буду работать.
Он произнес это очень тихо и мягко, не обычным своим голосом. Я едва расслышал – с одной стороны проезжали машины, с другой, как всегда, шумела река.
– А-а, – сказал я.
Папа взял меня за руку. Несколько шагов мы прошли молча.
Тут я кое-что сообразил:
– Значит, мы теперь сможем гулять вместе и на неделе?
– Наверное, – ответил папа.
– В походы ходить?
– Вероятно.
– Потому что, смотри, – я заговорил быстрее, – Лукаш, у нас в классе, говорит, у него уже двенадцать значков на походной палке. Даже с горной гряды Крконоше. Я Лукашу не верю, а он не соглашается принести палку в школу. Говорит, родители не разрешают. У меня значков только восемь. Восемь? Нет, девять. И все-таки… В общем, я подумал, может, мы… Если у тебя сейчас больше времени, мы могли бы наметить походы. В Штеховице, и на гору Ловош, и даже…
– Посмотрим, Миша, посмотрим.
Мы в последний раз завернули за угол, и я ринулся вперед, к «Королю железных дорог». Со всех сторон в уши хлынул грохот поездов, моделей, которые носились кругами по игрушечным рельсам. Я подбежал к огромной витрине. Вот они: длинный черный паровоз тащит вагоны с углем, целую цепочку, а за ним едет серебристый локомотив и при нем полдюжины красных пассажирских вагонов. А еще поезд с бревнами, и кто знает, что там еще внутри зеленых товарных вагонов. Поезда ползут по серпантину вокруг гор, мимо крошечных лесов, через мосты, по ущельям. Когда поезда пересекают границу города, на каждой улице автоматически опускаются белые шлагбаумы. Поезда несутся так стремительно, я боюсь, не свалятся ли они с рельсов на повороте, но каким-то образом они держатся крепко.
Дверь магазина отворилась, папа вошел и встал рядом со мной. С минуту мы оба молчим. Зря я не начал собирать все, что нужно для железной дороги, еще в прошлом году. Теперь из-за папиной работы, вернее, из-за того, что у него нет работы, а еще потому, что евреям того и гляди запретят иметь модели поездов, будет непросто заполучить все, что мне требуется.
– Скоро ли мы сядем в настоящий поезд? – спрашиваю я папу.
– Увидим, Миша, – отвечает он, положив руку мне на плечо.
Я пытаюсь сообразить: а вдруг есть уже и закон, запрещающий евреям ездить на поезде? Правил столько, что я в них путаюсь. Думаю, и родители тоже запутались. Они все время спорят – приглушают голоса, чтобы я не разобрал о чем. Шепчутся, даже когда людям положено спать. Я слышу, потому что по ночам выхожу иногда в туалет. И каждый раз из-под двери их спальни пробивается свет. Наверное, все дело в этих новых правилах. Так что я не стал спрашивать папу, можно ли нам еще ездить на поезде. Сам сообразил: можно. Раз уж немцам мы так не угодили, они только рады будут, если мы все сядем в поезд и уедем от них подальше.
16 сентября 1940 года
– Скорее, Миша, – торопит мама. – Уже почти полчетвертого.
– Еще минуточку, – прошу я. – Я заканчиваю.
То есть заканчиваю домашнее задание. Правда, не совсем настоящее, потому что школы больше нет. Евреям не положено учиться. В конце лета объявили, что и в чешские школы нам тоже ходить запрещено. Так что третий класс я прохожу в гостиной у Эрика Лауба. Нас там собралось шестеро, и две девушки, которые по возрасту могли бы уже пойти в институт, преподают нам все предметы. Мы сидим кружком на деревянных стульях, а вместо перемены играем в карты.
– Миша! – Мама внезапно возникает в дверях, голос у нее очень недовольный. – Если мы не выйдем сейчас же, мы опоздаем.
Опоздаем – в смысле в магазин, ведь евреям разрешается делать покупки только с трех до пяти.
– Хорошо, хорошо, иду.
– Ты сегодня не играл на скрипке, верно?
– И что?
– А то, что первым делом, как только вернемся… ты меня понял?
Подошел трамвай, мы сели в задний вагон, хотя в переднем свободно. Еще одно правило: евреям ездить только в заднем вагоне. Сидячие места все заняты, и мы стоим, а трамвай грохочет по улице. Мама поздоровалась с кем-то знакомым, а потом умолкла, смотрит неподвижно в окно через мое плечо. Вид у нее усталый. Раньше она так нарядно одевалась, а теперь на ней простое серое платье и никаких украшений. За последние месяцы она все в доме перебрала в поисках каких-нибудь ценных вещей, которые немцы не отобрали: они сказали, что нам не полагается иметь фотоаппараты, печатные машинки, шерстяные пальто и много чего еще. В том числе и лыжные ботинки. Наверное, боятся, как бы мы не потоптали их драгоценные горы. Которые, между прочим, вовсе не их.