Геббельс. Адвокат дьявола
Шрифт:
Неужели немцы и в самом деле глупы, напрочь лишены здравого смысла и недостаточно цивилизованны, как утверждает Флисгес? Но разве сам Достоевский не назвал их «великой, гордой и особой нацией» – особой в том смысле, что она внушает уважение? Особой в том смысле, что они стоят особняком? По Достоевскому, вера в немцах была оправданной. По Достоевскому, англичане – нация дельцов, а французы – дикое смешение рас и народов, создавшее нежизнеспособную демократию.
В любом случае Достоевский был первым и самым главным из русских. Почему же он, Геббельс, не может стать первым и самым главным из немцев? Тогда у него был бы не просто человек, на которого можно опереться, его поддерживала бы целая страна, миллионы людей.
Национализм Геббельса происходил не из понимания подлинных интересов Германии, о них он не знал
Его национализм не был порождением естественной любви к дому, семье, друзьям, иными словами, семейной привязанностью в более широком смысле. Напротив, это было бегство от всего, что его до сих пор окружало: подальше от семьи и родного города, которые не давали ему забыть о своем уродстве. Подальше от интеллигентов левого толка, от профессора Гундольфа, от редакторов «Берлинер тагеблатт», отвергших его статьи, от Флисгеса, хотевшего обратить его в свою коммунистическую веру. Подальше от эстетики жизни, от удобной мудрости философов и поэтов, подальше от Гете, пред которым он преклонялся (и над которым насмехался позднее), от Гете, сказавшего: «Оставим политику солдатам и дипломатам».
Придя к национализму, Геббельс в определенном смысле предал все, чем прежде восхищался и для чего жил.
Его шовинизм был проникнут мистицизмом. Достоевский верил в особое предназначение России, Геббельс теперь верил в то, что Германии предстоит оставить свой особый след в истории – в современной ему истории. Вернее, он нуждался в подобной вере. Исходя из нее, его рассуждения строились предельно просто: все, кто принадлежит к немецкой нации, изначально неполноценны и не принимаются в расчет. «Я провожу много времени в кафе, – писал он в «Михаэле», – и встречаю множество людей из разных стран. Поэтому я все больше и больше люблю все немецкое. Увы, это стало редкостью в нашем отечестве».
Будучи калекой, он чувствовал себя неполноценным рядом с большинством людей. Несмотря на свой недостаток, иногда ему удавалось насладиться своим превосходством над средним индивидуумом благодаря интеллекту. Но со времени окончания школы его постоянно отвергали те, кто стоял выше его интеллектуально. Например, профессор Гундольф, редактор «Берлинер тагеблатт» Теодор Вольф. Они оба были евреями, точно так же, как и Вальтер Ратенау, чьими книгами он зачитывался. Как и Карл Маркс.
До этих пор Геббельс не был ярым антисемитом, хотя в университетах, где он учился, антисемитские настроения усилились, и даже стало модно обвинять евреев за все неудачи Германии, включая поражение в войне. Геббельс был знаком со многими евреями, с некоторыми даже был близок. Теперь он оборвал знакомство с ними. Он решил для себя, что немцы превосходят другие нации, а евреи – не немцы. Наконец-то он смог почувствовать в душе превосходство над всеми евреями, и не важно, что когда-то он восхищался ими, искал их дружбы, пытался писать для них страстные статьи.
Приняв подобную философию, он принял и все ее внешние атрибуты. «Евреи физически отвратительны. При виде их меня начинает тошнить»[8].
Такого рода национализм породил милитаристский угар. Если одна нация или раса лучше других, то эти другие должны быть покорены и по возможности уничтожены. Провозглашалась война ради войны: только на поле брани германская нация сможет полностью выказать свои героические качества. Пацифизм многих евреев (наподобие редактора «Берлинер тагеблатт») делал их вдвойне ненавистными.
Если кто-то отваживался сказать, что четырехлетняя мировая война была бессмысленной, Геббельс отвечал: «Бессмысленная? О нет! Так может показаться со стороны. Но война выразила во всей полноте наше желание жить. И хотя мы не достигли цели, мы еще выполним свое предназначение… В один прекрасный день миллионы закричат в один голос: конец бесчестью… Фатерланд принадлежит тем, кто его освобождает. Где оружие?»[9]
Он, никогда не державший в руках оружия, рядился в тогу бывалого вояки с глубоким убеждением, что такова его вторая натура. Он словно зажил другой жизнью, плел небылицы о боевом опыте, которого у него не было и в помине, отождествлял себя с «героической эрой», о которой знал
За десять месяцев до этого Геббельс встретил человека, который отныне станет тем, кем не довелось стать Флисгесу: человеком, который поведет за собой не только его, но и всех немецких «патриотов».
8
Бесспорно, Мюнхен в те дни был центром всяческих движений и заговоров. Здесь располагались представительства многих крайне правых партий. Здесь собирались бесчисленные группы и клубы с двусмысленными названиями и далеко не безобидными намерениями. Так называемый «Вольный корпус» – по сути, союз наемников – вербовал в свои ряды ветеранов: солдат и офицеров, тосковавших без войны. Здесь же находился штаб и командование подпольной армии, «Черного рейхсвера». Здесь росли как грибы тайные организации, не скрывавшие своей цели – свержение Германской республики.
Геббельс провел семестр в Мюнхенском университете. Старинный город очаровал его, он полюбил его изысканную архитектуру, рестораны, кафе, маленькие ночные клубы. Ему нравился Швабинг, излюбленное место встреч художников и литераторов – когда-то он мечтал быть принятым в их обществе. Но по возвращении в Мюнхен 1922 года он не стал тратить время на кафе или на концерты. Он стал ходить на конспиративные сборища, он стал одним из заговорщиков.
Парни из «Вольного корпуса» приводили его в трепет. Они были сильными и рослыми, пройдя войну, они не боялись ничего, кроме мирной жизни, они в равной степени ненавидели и капиталистов и рабочих. Они были головорезами и зачастую гомосексуалистами, они хвастались своими подвигами, на все лады ругали республику и бражничали. Они были дикими животными, бесчувственными и невосприимчивыми к влиянию цивилизации. В некотором роде они представляли собой целое поколение молодых немцев, разочарованных и войной и революцией, подошедших к черте, за которой были цинизм и преступление. Хотя они стояли ниже Геббельса, он завидовал им. Они не ведали запретов, они действовали, в то время как Геббельс предавался унынию. Ему достало ума рассмотреть за их бравадой дутый патриотизм, но он поддался их чарам.
В июне 1922 года тогдашний министр иностранных дел Германии Вальтер Ратенау был убит единомышленниками тех, с кем теперь свел дружбу Геббельс. Они рассказывали о преступлении так, словно это был достойный уважения поступок патриотов. Что почувствовал Геббельс после убийства человека, которым он прежде восхищался, мы никогда не узнаем. Годы спустя он опубликовал ряд статей, где прославлял убийц. Впрочем, к тому времени он сам стал одним из них.
На той же неделе Геббельс пошел на митинг одной из многих националистических партий. Его внимание привлекли огромные плакаты. Он был поражен, когда обнаружил, что в крупнейшем мюнхенском зале «Кроне– цирк» яблоку негде упасть. Восемь тысяч собравшихся были огромной цифрой для города с полумиллионным населением.
На трибуне стоял человек. Геббельс не мог разглядеть его черты, софиты были направлены так, чтобы того не распознали. Он даже не мог разобрать, блондин тот или брюнет, бородат или гладко выбрит. В программе было написано: герр Адольф Гитлер. Геббельс слышал о нем как об одаренном политике. Сейчас он заговорит, и Геббельс сам поймет…
«Я с трудом осознал, что кто-то поднялся на трибуну и стал говорить, вначале с некоторым колебанием, как бы подыскивая слова поточнее, чтобы выразить величие мысли, которой были тесны рамки обычного языка. Потом вдруг речь обрела невиданную силу. Я был захвачен, я вслушивался… Толпа встрепенулась. Осунувшиеся серые лица озарила надежда. Кое-где люди потрясали кулаками. Сосед расстегнул воротник и утирал пот со лба. За пару мест от меня старик офицер плакал как дитя. Меня бросало то в жар, то в холод. Я не понимал, что происходит, это было похоже на канонаду… Я не мог сдержаться, я закричал «Ура!». И никто не удивился. Человек, стоявший наверху, встретился со мной взглядом. Его голубые глаза словно зажгли меня. Это был приказ. В одно мгновение я переродился… Теперь я знал, каким путем мне идти…»