Генерал Коммуны
Шрифт:
Во имя чего они пренебрегали обычными радостями жизни? Что питало их мужество в самые черные дни? Когда-нибудь и Артур Демэ станет таким, ибо Коммуна зажгла свое пламя в нем, и ветер борьбы будет раздувать этот огонь до последнего часа его жизни. В ней отныне будет только одна цель — свобода, человек должен быть свободен.
Когда стемнело, они выкопали штыками в полу землянки неглубокую яму. Встав на колени, Рульяк вздыхая опустил на дно
Наступила минута прощания. Они так боялись ее. Пока они были вместе, существовал еще последний островок Коммуны. Теперь они расходились в разные стороны. Артур Демэ уходил на юг — в Париже его слишком хорошо знали. Луи Рульяк возвращался в Париж. Он считал, что в Бельвилле его не выдадут. Врублевский заставил его очистить руки от следов пороха. Смущенный и растроганный вниманием друзей, Рульяк никак не мог настроиться на тот беззаботный тон, который, как казалось ему, избавил бы их от всякой тревоги за его судьбу.
— Значит, ты остаешься, — с какой-то тайной мыслью повторил Врублевский и вздохнул.
Поняв этот вздох и тайную мысль, они увидели Домбровского таким, каким он сохранялся в памяти у каждого: Рульяк вспомнил полутемный зал замка Ла-Мюэт и испытующе голубые глаза из-под припухших воспаленных век. Демэ — окутанную дымом улицу Мирра, торжествующее лицо над грохочущей митральезой, а Валерий Врублевский — размытую дождем дорогу вдоль берега Вислы и рядом Ярослава. Уже забылось, куда и зачем они шли десять лет тому назад осенним холодным днем, — оба молодые, полные надежд и играющей силы. Ветер трепал распахнутый офицерский ментик Ярослава, ворошил соломенные волосы на непокрытой голове, и он прозрачным голосом читал:
Мой кубок, наполненный ядом, теперь опрокинут, И гневом палящим полно мое горькое слово: В нем слезы Отчизны кровавым потоком нахлынут — И пусть прожигают… не вас, но лишь ваши оковы.— Когда-нибудь, — сказал Врублевский, — когда-нибудь мы перевезем тело Домбровского в Варшаву и положим в родную землю, в нашем Пантеоне, рядом с Костюшко и Мицкевичем.
Рульяк и Артур стояли. «Им кажется все это излишним. Может быть, действительно моя мечта смешна и несбыточна», — досадливо подумал Врублевский.
Рульяк медленно стащил шапку с рыжих кудлатых волос и поклонился.
— Благодарю вас, — сказал он.
Пальцы его стиснули тулью фуражки. Привыкнув к тяжести шаспо, они не находили себе места. Что бы ни делали отныне эти руки, им уже не забыть воинственного холодка ствола и свирепой мягкости пороха.
«Где он, прежний трусоватый малый, этот парижский подмастерье, себе на уме, лишь бы заработать?» — удивленно спрашивал себя Артур, не зная, что и на его когда-то бездумно-веселом лице уже пролегли злые морщины.
«Дуб сломан, но желуди уже созрели», — подумал Врублевский.
— Пора, — сказал он; они поочередно обнялись и расцеловались.
Прохладный вечерний ветер мягко подталкивал в спину, принося с собой горький запах гари. На повороте дороги Артур остановился. Оранжевые цветы догорающих пожаров увядали, лепестки огня сворачивались и гасли, в небе трепетали еще алые отсветы, но они уже не могли разогнать сгущающейся тьмы.
Артур безотчетно нагнулся, поднял комок придорожной земли, сжал ладонь так, что пыль заструилась между пальцами. Впервые в жизни он покидал родину. Родину тяжело покидать, но во сто крат тяжелей покидать ее в дни несчастья. Где бы он ни был, пока он не вернется сюда, в памяти его постоянно будет эта ночь, пропитанная горьким до слез запахом дыма, и чуть слышные залпы расстрелов, и смутно белеющая дорога.
Неясный шум доносился из Парижа, в нем нельзя было различить ни орудийной канонады, ни пронзительных всплесков уличных сражений, он стлался, как надсадный хрип умирающего. И вот тогда, покрывая все звуки, из ночи докатился бас Врублевского:
— Эй вы! Коммуна погибла. Как бы не так! Да здравствует Коммуна!
Артур поглядел в ту сторону и, набрав воздуху, крикнул что было сил:
— Да здравствует Коммуна!
И уже совсем издалека ветер принес голос Луи Рульяка:
— Да здравствует Коммуна!
Ярослав Домбровский.