Генералиссимус Суворов
Шрифт:
Все помнили высокого широкоплечего генерала, который, в орденах, напудренный и важный, как следует быть барину, генералу, проезжал иногда через село на тройке. Хотя он жил не у себя в имении, но и тут остался помещиком: в его руках было тысяч десять подневольных солдатских душ. Он распоряжался ими как хотел, отдавал солдат на работу к окрестным помещикам: у одного строили стодолы [48] , у другого – всю усадьбу. Не один батальон косил у панов хлеба и сено.
И за все лето генерал только раз или два устраивал
48
С т о д о л а – сарай для скота.
А в этом году прислали нового генерала. Все поле забелело палатками. Новый генерал не отпустил на сторону на работы ни одного солдата: косили сено только для своих лошадей и убирали хлеб только свой, купленный у помещиков на корню для дивизии. Большею же частью занимались военным делом, – то учились стрелять, то уходили куда-нибудь, чуть ли не под Харьков, в поход.
Иногда утром пастухи, гнавшие скот, видели, что лагерь опустел за ночь, что в нем остались одни часовые. А через несколько дней с другого конца села с песнями и барабанным боем возвращались домой полки.
А впереди войск, на коне, ехал такой же запыленный и черный от загара, с таким же обветренным лицом и шелушившейся на носу кожей, как у всех его мушкатеров, егерей и гусар, этот генерал.
Он ни в чем не походил на тех генералов, которых привыкло видеть село.
Генерал должен быть толст, чванлив и важен. А этот, худенький и неказистый, приветлив и прост.
Генерал должен быть всегда в красивом мундире, чтоб блестели пуговицы, галуны, ордена. А этот одет в полотняные штаны и куртку, как дьячок, когда работает в поле. Одним словом, если бы не знать, кто это, никому и в голову не пришло бы, что это генерал.
– Може, вин и добрый вояка, але якый же з нього генерал! – высказал кузнец общее мнение всех селян, когда они впервые увидали генерала в церкви у обедни.
Но все-таки как он странно ни одевался, как ни держал себя просто со всеми – разговаривал у церкви с ребятами, сам подал полушку убогим, но был он командиром – шутка ли сказать! – целой дивизии.
И все село завидовало Трохиму, что ему вдруг привалило такое счастье.
У Трохимова плетня толпились любопытные бабы и ребятишки – смотрели, что будет дальше, ждали. Бабы стояли у самого перелаза, а ребятам из-за них ничего не было видно. Большие вешались на плетень, меньшие поглядывали в щели.
К хате подъехала солдатская повозка, запряженная худой лошаденкой. В повозке сидели ямщик в рыжей шапке с желтым медным орлом и молодой толстоносый парень – нос у него как добрая груша. Толстоносый парень был, по всей видимости, генеральский денщик.
Никого уже не удивляло то, что у нового генерала всего-навсего один человек, – у этого генерала все было по-иному. Денщик стал вносить в хату генеральские вещи. Но и вещей было мало.
Сначала он порадовал всех – достал из узелка и встряхнул настоящий, как надо быть, темно-зеленого сукна, с золотом
Бабы так и ахнули:
– Дывиться, дывиться, ось яке!
Денщик понес мундир в хату, где мать и дочь Зинченки уже стлали полавники, вешали на иконы чистые, вышитые петухами длинные ручники, шест, протянутый над кроватью, покрывали рядном.
Кроме мундира и таких же штанов и золотого шарфа с темпляком, еще были новые ботфорты со шпорами.
Проходивший мимо хаты гончар издалека оценил их:
– Справни. Мабуть, карбованци два коштують!
Но остальное все – пустяки: книги в желтых телячьих переплетах, небольшая подушка в ситцевой наволочке, синий плащ, шпага и ломаный подсвечник.
Не на что смотреть! На дне повозки ничего не было.
Солдат поехал назад к лагерю, а толстоносый неразговорчивый денщик, кликнув на помощь хозяина, стал зачем-то разбивать в саду, возле дома, палатку.
– Це що, тут будэ стояты варта? Генерала вартуваты? – полюбопытствовал Зинченко.
– Нет, – буркнул Прохор.
– Сами будэтэ спаты? Та хиба ж в хати мисця мало?
– Нет.
Зинченко больше не стал допытываться, – из денщика слова хоть клещами рви.
Через минуту угрюмый Прохор сам сказал:
– Ляксандра Васильич не любит в избе спать.
В полдень нежданно-негаданно – никто и не заметил, как он подошел, – явился сам генерал.
Бабы все так же стояли кучкой у перелаза, говорили разное, забыв о генерале. Говорили про то, что в Хорошках объявилась ведьма и пьет молоко у коров, про то, что к гончарихе – Бога не боится и детей не стыдится – бегает сват.
И в это время кто-то легонько ударил пальцами в толстые бока Горпины, которая стояла у перелаза на самой дороге. Горпина вскрикнула – боялась щекотки, – круто обернулась, собираясь уже ударить по рукам шаловливого мужика, и обомлела: перед ней стоял, весело улыбаясь, сам генерал.
Когда он возвращался из похода, небритый и черный, или когда стоял во время обедни на левом клиросе и издалека видны были только его впалые щеки с двумя складками вдоль носа и высокий лоб, изборожденный морщинами, – генералу можно было дать за пятьдесят. Но сейчас голубые глаза глядели молодо, небольшой приятный рот насмешливо улыбался.
– Позволь, красавица! – сказал генерал.
– Ой, лышенько! – смутилась покрасневшая Горпина, пятясь назад.
Генерал легко, как двадцатилетний, перемахнул через перелаз и быстро зашагал к хате. Бабы оживились, потешаясь над Горпиной, расспрашивали, как генерал пощекотал ее, верили и не верили ее рассказам.
А из хаты доносился веселый, быстрый голос генерала. Ему вторила бойкая скороговорка Параски, жены Зинченки. Хитрая, льстивая баба сокотала, рассыпалась перед таким важным постояльцем – дробней маку.
Но что происходило в хате, не было видно, а всем так не терпелось – хотелось узнать. Бабы заходили то с одного, то с другого боку – не видать! Наконец какой-то черноглазый хлопец, бывший пошустрее остальных, перескочил через перелаз, подбежал к хате и смело глянул в небольшое оконце. Он постоял так с минуту, а потом кинулся со всех ног назад к плетню.