Генералиссимус Суворов
Шрифт:
– Глядите, ваше благородие, сегодня не только белые арапы против нас, а и черные, – сказал Воронов молодому подпоручику. – Я этаких за пятнадцать годов и то первый раз вижу!
Но первый яростный удар турецких спагов и янычар обрушился не на апшеронцев. Левее их из оврага только что поднялись шесть эскадронов бригадира Бурнашева. Синие мундиры карабинеров потонули в разноцветных кафтанах и чалмах налетевших турок..
Карабинеры не выдержали ужасного натиска и сломя голову помчались назад, к оврагу. Турки, ободренные успехом, кинулись с диким воем на пехоту.
Апшеронцы
Черные африканские янычары уже спрыгнули на землю. Не боясь быть раздавленными лошадьми спагов, они лезли между всадниками, с остервенелым криком бросаясь вместе со спагами на русскую пехоту.
Зыбину, как и всем апшеронцам, было очень неудобно отбиваться одновременно от кавалерии и пехоты. Нужно было смотреть, как бы сверху не ударила острая шашка, а в то же время приходилось беречься и пеших янычар.
Около получаса турки ожесточенно лезли на каре.
В это время Бурнашев успел перестроить свои эскадроны и смело кинулся во фланг турок. Кроме того, турки попали под перекрестный огонь смоленцев, перешедших овраг левее.
Турки дрогнули и побежали. Теперь спаги удирали одни, бросив африканцев-янычар на произвол судьбы.
Янычары кидались к ним, стараясь вскочить на стремя, но спаги, чтобы облегчить себе отступление, безжалостно рубили своих же товарищей. Да и тех, которым удалось вскочить на стремя, ждала печальная участь: русские карабинеры и венгерские гусары рубили и спагов и янычар.
Смешавшаяся турецкая конница понеслась было к своему лагерю, но оттуда на них лавой вылетели казаки, которые уже хозяйничали в турецком лагере и в деревне. Турки повернули назад, к лесу Каята. Распаленные схваткой, карабинеры и гусары хотели было преследовать врага, но в пороховом дыму показался Суворов.
– Степан Данилович, – крикнул он бригадиру Бурнашеву, – дайте басурманам золотой мост! Пуста бегут, помилуй Бог! У нас и без них еще дела много!
Действительно, хотя здесь, в лагере, турок стояло вдвое больше, чем всего насчитывалось русских, но это была только незначительная, может быть десятая, часть того, что ждало впереди.
Горнист заиграл аппель [58] .
Карабинеры и гусары возвращались назад.
VI
Прошка не считал себя трусом: пусть еще какой-либо генеральский денщик побудет в стольких сражениях, как он! Небось другие (к примеру, денщик генерала Познякова или бригадира Вестфалена) все остались за рекой, в вагенбурге.
А Прошка с первой минуты боя – здесь, в огне.
Хотя Прошка был верхом, но он не дружил с конницей. Как при ней можно находиться денщику? Трубач протрубит – и конница марш-марш, уже понеслась на врага. Еще минуту назад на лугу стояли сотни всадников, а тут глядь – остался один Прошка.
58
А п
У Прошки, как и у его барина, при себе не было никакого оружия – одна солдатская никудышная короткая полусабля. Ею разве отобьешься от чертова турка? Прошка возит с собою эту полусаблю только потому, что она хорошо годится в денщичьем деле: дров наколоть, мясо, если случится, разрубить, а на худой конец и кол для палатки отесать.
Полусабля вся в зазубринах. Александр Васильевич, как увидит ее, всякий раз ругается:
– Это пила, а не сабля. Эх ты, лентяй, пресная шлея! Наточить не можешь!
– Чего ж ее точить, Ляксандра Васильич, – скажет Прошка, – коли она через день снова такая же будет? А лучину колоть – она и так горазд хорошо колет!
Александр Васильевич знает Прошку – махнет рукой: мол, тебя не переделаешь!
Нет, генеральскому денщику место в бою одно – с пехотой, в середине каре, с музыкантами да с лекарем.
Прошка и одет по-пехотному, хотя ни строя, ни ружейной экзерциции не знает.
И сегодня Прошка пристроился к пехоте второй линии. Сначала он шел с ростовцами, а потом Александр Васильевич услал их куда-то влево, где пуще всего наседали басурманы, и Прошка с несколькими ранеными солдатами оставил каре. Раненые поплелись назад, к реке, к Фокшанам, а Прошка втиснулся в другое каре, к старым знакомым – апшеронцам. И стоял в середине его.
Когда на каре налетали с всегдашними неистовыми криками турецкие всадники, Прошка невольно хватался за свою тупую саблю – так страшен был этот ураган.
Но ничего – Бог милостив, – апшеронцы мужественно отбивали все атаки. После очередного турецкого наскока с какой-либо стороны каре на середину его вели раненого – с рассеченной головой или перерубленной рукой. Прошка не мог видеть крови, отворачивался.
В середине каре было душно от массы столпившихся, плотно сжатых людей, оттого, что по-летнему жгло сентябрьское солнце: через три дня Воздвиженье, а тут такая жара.
А от коня еще душнее. Прошка то слезал с коня, то опять садился на него, чтобы посмотреть, не видно ли где поблизости Александра Васильевича.
Прошка глядел на небо: солнышко подымалось все выше и выше. Недовольно качал головой. В обычное время барин уже давно отобедал бы; а сегодня – когда-то придется! Со вчерашнего вечера, с ужина, ничего не брал в рот. Ночью и ранним утром, на походе, Прошка несколько раз приставал к барину:
– Ляксандра Васильич, да скушайте курочки!
– Не хочу! – отмахивался он.
И все-таки выдумывает – хочет есть. Ведь в эту пору дома, в лагере, не на войне, ест так, что от тарелки не оттянешь. А здесь, как запоют пули, как загудят ядра, готов не пить, не есть! Чудной человек! Прошка знает, почему Александр Васильевич не хочет есть, – солдаты еще не ели, а он один, опричь, ни за что не станет.
«Так солдату-то что? Солдат здоров. А ведь его всю дорогу лихоманка трясла. Отощал так, что смотреть страшно. Как еще в седле держится. И к тому же старый человек. Храбрись, брат, не храбрись, а без малого шестьдесят!»