Генеральная репетиция
Шрифт:
Сначала Донцову кололи морфий раза два в сутки, а в промежутках он потихоньку глотал анальгин, который приносила ему моя жена.
Но постепенно дозы морфия все увеличивались - три раза в сутки, четыре раза в сутки.
А когда я выписывался, милого, золотоголового, с белозубой улыбкой Сережу Донцова уже невозможно было узнать. Он сидел в постели, полузакрыв глаза, страшный, взлохмаченный, с какими-то черными запекшимися губами, покачивался из стороны в сторону и непрерывно, на одной протяжной звериной
А его жалели. И ему давали морфий. И врачи не виноваты. И сестры не виноваты. И вообще никто не виноват.
Да здравствует одно из величайших достижений советской власти всеобщая бесплатная медицинская помощь!
...А начальничек мой, а начальничек,
Он в отдельной палате лежит. Ему нянечка шторку повесила,
Создают персональный уют! Возят к гаду еврея-профессора...
Сколько их было в моей жизни - профессоров, врачей, сестер, нянечек! Сколько их было-умных и не слишком, опытных и еще совсем зеленых, добрых и сердитых, талантливых и просто "трудяг".
Я не каждого помню по имени, но всем им низко кланяюсь в ноги - спасибо вам, дорогие, спасибо вам за ваше терпение и усердие, за ваш благородный, каторжный, бескорыстный труд.
А бескорыстным он был в самом доподлинном смысле - до недавнего времени труд медицинских работников, наравне с трудом учителей, был в нашей стране, по оплате, одним из самых нищенских.
Потому-то в пятидесятые и шестидесятые годы так мало было среди врачей мужчин - только именитые старики, а в остальном все больше женщины.
Про одну из таких замечательных женщин, про хирурга Анну Ивановну Гошкину, я не могу, не имею права не рассказать!
...Ночью в Ленинградской гостинице я почувствовал, что у меня начинается приступ стенокардии. Принял нитроглицерин - не помогло. Тогда я попросил дежурную по этажу вызвать врача.
Приехала "Неотложная помощь", врач сделал мне инъекцию, мне стало легче и я уснул.
А на утро меня начал бить сумасшедший болевой озноб, температура поднялась до сорока с десятыми, рука на месте укола покраснела и вспухла.
Я позвонил друзьям. Они примчались в гостиницу и после долгих совещаний - совещания, даже дружеские, не бывают у нас короткими - решили перевезти меня на квартиру нашей общей знакомой биологагенетика Раисы Львовны Берг.
Несколько дней я пролежал у Раисы Львовны, не решаясь дать знать о своей болезни в Москву. А мне становилось все хуже. Температура не падала, домашние средства, которыми меня пытались лечить, не помогали.
Тогда я все-таки поднялся и, обливаясь потом, на подгибающихся ватных ногах, добрался до телефона и позвонил в Москву жене.
...Уже через три часа после моего звонка она была в Ленинграде. Она почему-то прилетела в шубе, хотя стоял невероятно жаркий апрель, и в первые часы была совершенно растеряна и подавлена. Она тыкалась, как слепой щенок, из угла в угол - а углов в квартире Берг предостаточно - и соглашалась со всем, что ей говорили.
Говорили: его надо отправить в больницу - она соглашалась.
Говорили: надо лечить дома - она тоже соглашалась.
Но на следующий день, проведя бессонную ночь на продавленной раскладушке, она взяла себя в руки - в трудные минуты она всегда умеет взять себя в руки - и принялась действовать.
На счастье, мы с нею оба не вспомнили о Союзе писателей и Союзе кинематографистов - в ту пору я еще был членом и того, и другого Союза, - а просто нашли знакомых врачей, которые и устроили меня в самую обыкновенную Городскую Клиническую больницу имени Эрисмана, в отделение общей хирургии.
А позвони мы, между прочим, в один из Союзов - меня бы непременно, как московского гостя - устроили бы в "Свердловку" (ленинградский вариант "Кремлевки"), где бы я и отдал, как говорится в просторечии, концы!
...Меня ввезли на каталке в огромную, человек на тридцать, палату. Все кровати у стен были заняты, и каталку оставили стоять посередине. На какое-то время я провалился в беспамятство - температура в это утро была уже сорок один градус.
Когда я очнулся, я увидел, что у моей каталки стоят двое: седой старик с морщинистым смуглым лицом и раскосыми глазами - это был профессор, заведующий отделением, и его хитроумную татарскую фамилию мне так ни разу и не удалось выговорить правильно; и рядом с ним, тоже пожилая, женщина с широким, добрым и каким-то домашним - я не могу подобрать другого слова лицом.
И именно домашним, а не врачебным движением она положила ладонь мне на лоб, вздохнула и покачала головой.
Профессор наклонился ко мне:
– Сейчас вам сделают обезболивающий укол и отвезут в операционную... Вас будет оперировать наш ведущий хирург - Анна Ивановна Гошкина.
Анна Ивановна покивала мне.
– А почему так сразу?
– спросил я.
– А потому что, голубчик, плохо дело, - чрезвычайно спокойно, как-то даже уютно, сказала Анна Ивановна, - очень плохо дело..
Как ни странно, эти ее слова ничуть не взволновали меня.
Анна Ивановна вообще не принадлежала к породе тех врачейоптимистов, которые, входя в палату, игриво тычут больного пальцем в живот и спрашивают:
– Ну-с, как поживает наш рачок? Напротив, еще много дней после первой, а потом и после второй операции Анна Ивановна, осматривая меня или делая мне перевязку, будет сокрушенно покачивать головой и повторять свое - плохо дело, очень плохо дело!
А дела мои, кстати, были и вправду довольно плохи.