Генезис
Шрифт:
За четверть века, которые миновали с тех пор, многое изменилось, но ощущение власти осталось. Оно только трансформировалось и спряталось — не те времена.
И все же: «Дай рвущемуся к власти навластвоваться всласть!»
Позвонил Жиленский, в обычной своей завывающей манере прочел новые стихи, сказал, хмыкнув: «Кто бы мог подумать… Из тюрьмы, и вроде — надо бы лежать пластом, а у меня такой подъем, такой прилив… Парадоксы бытия». Раньше Глебову казалось, что стихи Жиленского — некая любовная метафизика, но после этого нового цикла открылось другое — в этих стихах царил взгляд из космоса: привычно трагическое стало вдруг мелким и ничтожным, незаметное прежде обрело новые контуры и совсем иное содержание…
В точке разъятой как знамя Новое сердце скрываю Над головой расцветает Мертвая роза родства…«А меня, знаете ли, вызвали. Спрашивают: были в ресторане с помощником прокурора Татищиной? Говорю: не был. Ну что вы, говорят, вас опознали работники милиции. Я говорю: если бы и был в
Позвонила Татищина: «Уже знаете?» — «Знаю». — «Они мне предложили успокоиться и не возникать». — «А взамен?» — «По собственному желанию. Послезавтра начинаю работать на новом месте. Вы меня осуждаете?» — «Нет. Хорошая работа?» — «Что вы… Мечта!» — «Тогда поздравляю. Успехов вам». — «Спасибо. Вы поймите, если бы я…» — «Да Боге вами, разве у меня есть право судить вас? И тем более — осуждать? Спасибо за все — и никаких проблем!»
В тот же день Глебова вызвали в прокуратуру района — в четырехэтажном здании школьного типа на первых трех этажах размещалась милиция, а на четвертом — прокуратура. Лифт, на удивление, работал. Глебов отыскал нужный кабинет, двери были открыты, за большим канцелярским столом сидел молодой человек с апоплексичным лицом, напротив него — второй, в светлом костюме, поджарый, подтянутый, пиджак казался на нем военным мундиром. Поздоровались, Глебов сел, краснолицый рассматривал его в упор, не скрывая некоего раздражительного удивления, второй ушел в глубь кабинета и сел на диван, закинув ногу на ногу. «У нас заявление Виолетты Васильевны, — краснолицый протянул Глебову листок с машинописным текстом. — Ознакомьтесь». Виолетта сообщала, что Глебов нашел и раскопал могилу с останками Романовых и может воспользоваться этим открытием в антигосударственных целях. Кроме того, писала она, бывший супруг за время работы в архиве похитил оттуда ряд секретных документов и фотографий. Виолетта просила принять самые решительные меры. «Что будем делать? — краснолицый спрятал заявление Виолетты в папку. — Вообще — это правда?» — «Проверьте». — «Мы вас для этого и вызвали. Сначала — о могиле. Вы знаете, что подобные действия караются?» — «Знаю». — «Это хорошо, что вы сразу и честно во всем сознаетесь, это облегчит вашу участь. Далее?» — «А что — далее?» — «Подробности». — «Работали в тайге, на местах событий. Разве это преступление?» — «А могила?» — «Могилой называется специально огороженное место, с надгробным памятником или хотя бы следами такового. Вы полагаете, что в этом смысле у Романовых была могила?» — «Ну хорошо, а документы из архива?» — «Не брал. Вы спросите в архиве». — «Уже спросили, они не подтверждают, у них все на месте. Но вот Виолетта Васильевна ссылается на фотографию с изображением Николая Второго и его жены с фирменной надписью царского фотографа: Мантейфель. Что скажете?» — «Мантейфель — фотограф со второй линии Васильевского острова в Петрограде и никогда царским фотографом не был. А фотография такая есть, на ней мои родители, поедем покажу». — «Это не нужно, — молодой человек в светлом костюме поднялся с дивана. — Скажите, вы испытываете симпатию к белым эмигрантам?» — «Живым или мертвым?» — «Допустим — живым?» — «Не знаком, к сожалению». — «А портрет Николая Второго у вас висит?» — «Висит». Молодой человек повернулся к апоплексичному: «Я понимаю Виолетту Васильевну… Что можно ожидать от человека, в доме которого висит Николай Второй?» — «Я с вами совершенно согласен. Вы, Глебов, снимите портрет, зачем вам?» — «Я смотрю на портрет и размышляю о том, куда может привести государственного деятеля безразличие и недомыслие». В светлом костюме задержал на Глебове острый зрачок: «Что вы имеете в виду?» — «То, что сказал». Молодые люди переглянулись, апоплексичный пожал плечами и молча толкнул двери кабинета, выпроваживая Глебова.
Собственно, о чем свидетельствует этот допрос? Глебов вспомнил рассказ тещи: «До войны мы жили с сестрой в коммунальной квартире, в доме, который до революции принадлежал моему отцу. Сестре было пятнадцать лет тогда. Однажды она не вернулась из школы. Я побежала ее искать, и мне сказали, что Таня арестована. А через день к нам пришли с обыском. На стуле для рояля лежала толстая книга с нотами — я садилась на нее, так мне было удобнее. Военный в голубой фуражке взял книгу и открыл. „Здесь иностранный текст“ — так сказал он. Он сказал, что все эти „аллегро модерато“ и прочее доказывают связь сестры с заграницей. Сестру осудили на десять лет. Она вернулась только в пятьдесят седьмом».
Можно ли забывать о таком? А главное — нужно ли? Ведь кто забудет — тому оба глаза…
Через два дня Глебов поехал с Жиленским в музей прикладного искусства, там хранились изъятые коллекции. В пустом вестибюле за журнальными столиками сидели знакомые молодые люди в серых костюмах и коллекционеры — кто с женами, кто с родственниками и просто знакомыми: вещей было много, их нужно было тщательно проверить, упаковать и отвезти домой. Сразу же начались неприятности: у бронзовых часов тети Пони оказались отломанными украшения, у чьих-то фигурок — отбиты руки и головы, у чашек — ручки и Бог его знает что еще: видимо, молодые люди не успели привыкнуть к обращению с нежным коллекционным материалом. Но, странное дело, никто не возмущался, не роптал, все принимали поломки и недостачи деталей и фрагментов стоически. Горяинов, заметив Глебова, подмигнул: «Голова цела — и ладно!» — «Ладно ли?» Глебов попытался намекнуть на необходимость сопротивления, но Горяинов завел глаза: «Не шутите. Лучше помогите завязать коробку». Глебов начал распутывать шнур и вдруг совершенно случайно увидел открытую дверь хранилища — это была большая зала, сплошь уставленная столами с фарфором, старинным стеклом и фаянсом, видны были картины, на первом плане стояло прямоугольное
Приехали к Жиленскому, молча выпили по рюмке водки и молча разошлись. Что-то менялось на глазах…
Глебов возвратился домой, Лена внимательно посмотрела на него: «Нагни голову. Так… Будем мазать венгерским препаратом, я сегодня в „Юности“ выстояла за ним два часа. Волосы начнут расти после пятого смазывания». — «Откуда ты знаешь?» — «Там написано». Включили телевизор, шла программа вечерних городских новостей, Глебову это было не интересно, и он пошел читать новые стихи Жиленского. Внезапно Лена закричала истошно и истерично, он вбежал в комнату, на экране телевизора мелькнула знакомая зала и павлин Мельхиора Гондекутера на первом плане. Сухой, спокойный голос вещал: «Эти ценности — вы сейчас их видите на экранах своих телевизоров — отобраны у группы жуликов и спекулянтов в результате тщательно подготовленной и хорошо проведенной операции. Граждане нашего города могут не сомневаться, что и впредь мы твердо и уверенно будем стоять на страже законных интересов советских граждан…» Глебов посмотрел на Лену, она покачала головой: «Нам это снится, не иначе…» — «Тогда ущипни себя и меня заодно». В этот же вечер Глебов отправил письмо — слишком уж вопиющей была эта, видимо, последняя акция серых костюмов. В этом письме, между прочим, он написал и о том, что милиция работает плохо и безответственно и об этом следует подумать всем, в том числе и ему, писателю Глебову.
Официально о прекращении дела объявили через два дня. Глебов не поленился, позвонил всем. Жаловаться дальше не собирался никто. Даже Ромберг, обиженно хмыкнув в трубку, сказал, что ни одного ответа на свои заявления о пропаже фигурки из слоновой кости во время обыска не получил и дальнейшее сопротивление считает бесполезным. Может быть, этот факт не следовало обобщать слишком уж широко — в конце концов, в масштабе огромной страны подобная акция и подобная реакция на нее вряд ли были столь уж значительны, но Глебов почему-то подумал, что и акция, и реакция — наверняка не эксцесс, а это уже ведет к определенным выводам…
Вспомнил: однажды, разбирая для реставрации стол работы крепостных мастеров начала XIX века, обнаружил на торце ножки надпись карандашом: «такарь Андрей». То было странное чувство: впервые в жизни Глебов ощутил связь времен не книжно, не умозрительно, не привычно-реально — ну, в конце концов, сколько известных и прекрасных творений ума и рук человеческих вокруг, — а горячо и взволнованно, стол можно было потрогать руками, и неведомый Андрей встал рядом с Глебовым «как живой с живым…». И очень горькая пришла мысль: есть те, кто время связывает. Но есть и те, кто рвет эту связь безжалостно и страшно. И первые — это те, о которых сказал философ: для них нет в мире ничего такого, что не было бы ими самими. Но что сказать о вторых, ведь для них нет в мире ничего, кроме них самих?
Ответ на письмо Глебова пришел через полтора месяца, очень ответственный работник соответствующей службы сообщал, что в деле все было сделано правильно и, если бы продавцы магазина оказались должностными лицами, — коллекционерам не поздоровилось бы. Что касается телевизионной передачи — она носила исключительно профилактический характер, планы же Глебова по поводу борьбы с негативными явлениями, конечно же, актуальны. Уважительное, по-деловому суховатое письмо…
Утром завтракали, радиоприемник был как всегда включен — Лена любила музыкальные программы «Маяка», передавали песни из довоенных кинофильмов: «В эту ночь решила вражья стая перейти границу у реки…» Глебов раздраженно переключил программу, в конце концов, почему самураев нельзя называть самураями — обидится «талантливый и трудолюбивый» народ Японии? В динамике щелкнуло, моложавый, самоуверенный голос произнес: «…девушка из интеллигентной семьи совершила карманную кражу, сейчас мы попросим остановить колонну и зададим ей вопрос. „Здравствуйте, программа „Против или за?“, скажите, что вас толкнуло на это преступление?“ — „Любопытство… Глупость… Не знаю“. — „Сколько было в кошельке?“ — „Рубль двадцать“. — „Каков приговор?“ — „Три года“. Товарищи, вы слышали: три года, изуродована жизнь…» Лена повернула ручку: «Слушать тошно… У нас есть авторы (из организации) — все без исключения графоманы, так ведь издаем, а тут уж не денежный урон, худший…» — «Ты с руководством издательства говорила?» — «А их боятся. Генетический страх». — «А в партконтроль?» — «Не могу, неэтично. Они рецензировали твою повесть и зарубили, скажут, что я из мести, но дело не в этом… Организация, в которой они служат, — вне критики».
Вот так… Эта организация — вне критики, другая — вне малейших подозрений, и поэтому можно искать наркотики и бриллианты у честных людей, можно врываться в квартиры, можно допрашивать, применяя недозволенные методы, и требовать от потенциальных обвиняемых свидетельских показаний против себя, угрожая при этом уголовной ответственностью за дачу ложных показаний и за отказ от дачи показаний! И при этом утверждать, что защищаются интересы государства! Как будто государство — это одно, а все остальные — совсем другое…