Гении и прохиндеи
Шрифт:
Что касается зулусов, то они, бесспорно, были и есть проворны в самом прямом и хорошем смысле этого слова, только в Крыму тогда никто, кроме Окуджавы, не видел ни одного зулуса. Там их просто не было. Видно, Окуджава спутал их в зуавами, тех насчитывалось до трех полков. Ну, требовать от человека, не отличающего панихиду от поминок, темя от затылка, горло от шеи, чтобы он разбирался, где зулус, а где зуав, было бы жестоко и бессмысленно.
Хорошо, пусть не зулусы, а зуавы. Но они-то, зуавы, неужто были проворней русских? Вот информация к размышлению. Помянутая "Нью-Йорк Дейли Трибюн" 17 апреля 1855 года писала:
"Результат ночной атаки зуавов 24 февраля оказался еще более плачевным, чем мы сообщали неделю тому назад". Еще более!..
И дальше в романе все идет в том же примерно духе. Вот некий полковник Берг пишет главному герою в письме из Крыма:
"Наши ржавые дымные пушки бессильны перед французской артиллерией..." Энгельс писал о наших пушках в Крыму нечто совсем иное: "они очень хороши и превосходно действуют...
Обобщая свои размышления той поры, Энгельс говорил, что подобно тому, как сама старая Англия представляет собой "сплошную массу вопиющих злоупотреблений", так и организация ее армии "насквозь прогнила". Отлично зная историю Великобритании и историю ее завоеваний, он к этому еще добавлял, что нигде в мире нет "такой звероподобной" армии, как британская, где грабеж, насилие, убийство являются издано установленной привилегией, узаконенным правом солдата. Уж мы и тут позволим себе поверит Энгельсу, которого за его военные познания друзья звали Генералом, а не Окуджаве, уровень военной эрудиции которого, увы, еще не достиг того уровня, чтобы он мог отличить курок от спускового крючка.
Итак, наш разбор закончен. Возникает естественный вопрос:
как такое произведение в таком виде могло появиться в толстом столичном журнале, выходящем тиражом почти в 200 тыс. экземпляров? Как могли пройти мимо всего, о чем мы здесь писали, и некоторые тонкие, проницательные, эрудированные литераторы, принимавшие участие в обсуждении первой части романа, состоявшемся в Центральном доме литераторов или выступавшие в прессе после опубликования второй книги? Думаю, что сей феномен объясняется в основном двумя причинами.
Во-первых. За Б. Окуджавой утвердилась репутация своеобразного художественного дарования. Он действительно своеобразен, самобытен во многих своих песнях, создавших ему заслуженную популярность И вот эту песенную репутацию некоторые редакторы, издатели, критики, видимо, и переносят на его прозу, не утруждая себя или даже опасаясь проверить, допустимо ли это.
Во-вторых. Как мы уже отмечали, проза Окуджавы столь хаотична и сумбурна, так изобилует разного рода сюжетными, стилистическими и умственными ужимками, местами, написанными просто неграмотно невразумительно, что это, должно быть, многих сбивает с толку и лишает способности видеть самые вопиющие несообразности, выдаваемые за творческую оригинальность.
Ну, а если, в-третьих, вспомнить и о том, что предыдущее произведение Окуджавы, написанное на таком же литературном уровне, было издано еще и в Бари (Италия), в Мюнхене, в Политиздате, в Париже, то понять выше подразумеваемых товарищей и совсем не трудно.
Эта статья написана пятнадцать лет тому назад. Казалось, мой спор с автором носил здесь чисто литературный и только исторический характер.
Но настали страшные дни октября 93- года... И в те дни Б.Окуджава сказал корреспонденту газеты "Подмосковье" в ответ на его вопрос о расстреле Ельциным Дома Советов: " Я смотрел расстрел Белого дома как финал увлекательнейшего детектива, - с наслаждением", и Стало ясно что спор наш был не о литературе только, не об истории, а главным образом о жизни, в которой мы стоим на совершенно разных позициях.
А наслаждение - смысл жизни для таких, как Окуджава. Тогда, после появление романа "Путешествие дилетантов", он сказал корреспонденту "Литгазеты" : " Я очень счастливый человек, потому что всю жизнь, сколько себя помню, я всегда делал то, что доставляло мне наслаждение." Как ни резко и язвительно написал я о нём в этой статье, но всё-таки и помыслить не мог, что он способен извлекать наслаждение даже из расстрела соотечественников. А ведь только убитых там было больше тысячи...
2 ноября № 1994 года
ЛИЦА И МАСКИ
В лучезарной "Новой газете" (№66) напечатано ослепительно-блистательное предисловие Евгения Евтушенко к выходящей в издательстве "Время" книге избранных стихов Владимира Луговского. Батюшки, а я и не знал, что Евтушенко все еще в России да все еще и продолжает сочинительствовать...
Чем же блещет его предисловие, чем ослепнет? Прежде всего, как всегда, редкостной концентрацией невежества, вздора и лжи. Начать с того, что он не знаете фактов, о которых пишет. Например, уверяет, будто Луговской во время войны уехал в Ташкент. Там в 41-м укрылись многие. Вспомним хотя бы допризывника Юрий Трифонов, близкого друга Евтушенко. А заболевший под первой бомбежкой медвежьей болезнью сорокалетний Луговской показал войне свою, по выражению автора предисловия, "военную спину" и очутился еще дальше - в Алма-Ате. Евтушенко очень любил Луговского и Трифонова и потому сочинил для их оправдания изящный афоризм: "Дело не в географическом местонахождении наших тел, а в местонахождении наших душ." Разве не ослепительно? И почему только этот лозунг не висел в призывных пунктах СССР во время войны9 Однако вот вопрос: если в ту пору местонахождением тел иных литературных
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
О, если бы Евтушенко, порочное дитя нашей эпохи, не смывал печальных и позорных строк своей жизни, а хоть что-нибудь перенял из пушкинского признания! Хоть крупицу отвращения к своей жизни , хоть одну слезинку раскаяния за свои дела, хоть минуту трепета перед днем Страшного Суда... Нет, он предпочитает казнить не себя, а эпоху, когда, мол, "благополучно выжившие делились только (!) на две категории - на делавших что-то стыдное по собственной инициативе или же "под давлением обстоятельств". Поскольку, кроме этих двух, никаких иных категорий больше не было, то значит, весь народ, вся страна семьдесят лет творили нечто стыдное. Сам благополучно выживший поэт принадлежит, бесспорно, к первой категории - к добровольным творцам мерзостей. Впрочем, названные им две всеохватные категории имеют у него в свою очередь два подразделения: 1. палачи 2. доносчики. Говорят, сам Евтушенко принадлежал ко второму подразделению первой категории, т.е. был добровольным доносчиком. А вот, допустим, Солженицын - тоже ко второму подразделению, но второй категории, т.е. стал сексотом "под давлением обстоятельств"(Впрочем, давление-то было пустяковое. Просто позвал опер и спросил : "Можете?" И Александр Исаевич тотчас: "Могу-с! У меня и кличка уже заготовлена - Ветров"). Солженицын рассказал о своем сексотстве сам в полубессмертном "Архипелаге", а о Евтушенко будто бы поведал в воспоминаниях генерал КГБ Судоплатов. Не знаю, не помню. Известно мне только, что его теща, мать первой жены Белы Ахмадулиной работала в КГБ, и поэт, как тоже рассказал сам, иногда получал там за нее зарплату. Однако, имея в виду его собственную | радацию нашего общества, естественно задуматься: а за неё ли получал? Но если он не доносчик, то уж непременно палач, это не подлежит обсуждению. Причем, палач изощренный, просто садист. Ведь уже пятьдесят лет терзает советских людей своими сочинениями в стихах и прозе, кинофильмами, речами с трибун и телеэкранов, клятвами верности коммунизму, проклятиями его и просто словесным недержанием. Как же не палач?
Однако он о себе молчит, а продолжает о советской эпохе и о стране. "страшное время"... "эпоха террора"... "страна, уникальная в чудовищности своей истории"... От его ненависти к Советской стране не ускользает ничто даже скульптуры на платформах станции метро "Площадь революции", которые с пеной на губах он именует "бронзовыми истуканами". Ну, правда, на этих "истуканах" они все помешались. А он тут же рассказывает парочку именно чудовищных историй. Одна такая: "Луговской, при жизни с такой щедростью помогавший молодым поэтам, помг мне и после смерти. Когда я написал стихотворение на смерть Пастернака "Ограда", напечатать его с посвящением в 1960 году было невозможно - Пастернака все газеты называли предателем..." Разумеется, это рутинное вранье. Ни одну газету, которая так называла бы умершего поэта, он назвать не может: их не было. Но дальше: "а на переделкинском кладбище лубянские фотографы, не стесняясь, снимали крупным планом тех, кто пришел попрощаться с поруганным поэтом". С чего бы это лубянские фотографы потеряли стеснительность, которая обязательна для них по должности? И вот: "Я обратился к вдове Луговского с просьбой разрешить мне напечатать стихи, явно описывающие портрет Пастернака" с посвящением Луговскому. Елена Леонидовна печально улыбнулась: "Володя не обидится..." Ну, Володе-то, конечно, поздновато было обижаться, но как могла пойти на этой известная своей веселостью вдова, которую и так обвиняли в том, что она угробила мужа, потащив тяжело больного человека в Ялту, на светский курорт. Как могла согласиться на такой кладбищенский маскарад? Кроме того, тогда прошло уже три года, как умер Луговской. Так не странно ли было внезапное появление столь запоздалых стихов, посвященных его памяти? И неужели вдова не спросила: "А что ж вы, Женечка, не написали тогда стихи на смерть Володи?" Да и с какими же глазами явился сам Евтушенко: на смерть Луговского стихов не написал, а вот на стихи о Пастернаке напялю маску вашего мужа... Наконец, а где и когда именно стихи с маской были напечатаны? И почему из них нет ни одной цитаты? Словом, история не только чудовищная, но и весьма сомнительная. Тем более, что автор почему-то решился поведать её лишь теперь, спустя сорок с лишним лет. Что мешало сделать это хотя бы лет на 15-20 раньше? Сомнения наши еще больше окрепли, когда Евтушенко напомнил: "Андрей Вознесенский своё стихотворение о похоронах Пастернака назвал "Похороны Толстого". Ну, эту-то чудовищно липовую историю мы хорошо помним.