Гений и богиня
Шрифт:
Я кашлянул — безрезультатно; снова кашлянул. Мальчишка поднял голову, вежливо, но безо всякого интереса улыбнулся мне и опять мнился поездом. Я подождал еще десять секунд; потом в отчаянии шагнул вперед. Поперек дороги лежала поэтесса. Я переступил через нее. «Извините», — пробормотал я. Она осталась безучастна; но та, что читала Уильяма Джемса, услыхала меня и подняла взор. Поверх «Плюралистической вселенной» на меня глянули ярко-синие глаза. «Вы насчет газовой плиты?» — спросила она. Лицо ее лучилось такой красотой, что я замешкался с ответом. Мне удалось лишь покачать головой.
«Чушь! — сказал мальчуган. — У газовщика усы». — «Я Риверс», — промямлил я наконец. «Риверс? — неопределенно переспросила она. — Риверс? Ах, Риверс! — На нее внезапно
Тем временем от окна донесся жуткий хрип, словно кого-то медленно удавливали.
«Извините», — сказала красавица. Она встала, отложила книгу и поспешила на помощь. Раздался металлический звук. Подолом юбки она смахнула семафор.
Малыш испустил разъяренный вопль. «Ты, бестолочь, — завизжал он. — Ты… слониха несчастная!» «Слоны, — нравоучительно заметила поэтесса, — всегда глядят себе под ноги. — Затем она повертела головой и в первый раз обнаружила мое присутствие. — Они о вас совсем забыли, — с усталым, презрительным превосходством пояснила она. — Так уж тут водится».
Рядом с окном все еще продолжалось медленное удушение. Согнутый пополам, точно от удара в пах, седой человечек боролся за глоток воздуха — но, если верить собственным глазам и ушам, борьба была безнадежной. Около него стояла богиня, похлопывала по спине и приговаривала что-то утешительное. Я страшно перепугался. Ужаснее этого зрелища я в жизни не видел. Кто-то потянул меня снизу за штаны. Я обернулся — на меня смотрела поэтесса. У нее было узкое сосредоточенное личико и чересчур большие, широко расставленные серые глаза. «Таится, — сказала она. — Мне нужно три рифмы к слову „таится“. У меня есть лица — это куда ни шло, и еще у меня есть молиться — это просто потрясающе. Может, зарница? — Она покачала головой; затем, хмурясь, поглядела на свой листок и прочла вслух: — И что-то мрачное таится в душе моей, где не блеснет зарница. Не очень-то мне нравится, а вам?» Я был вынужден признать, что тоже не очень. «Однако именно это я и хочу сказать», — продолжала она. Меня осенило: «А может, гробница?» Лицо ее просветлело от радости. Ну конечно, конечно! До чего же она бестолковая!
Красный карандаш застрочил с сумасшедшей скоростью. «И что-то мрачное таится, — торжествующе продекламировала она, — в глуби души моей, как в каменной гробнице». Видимо, я не выразил особенного восторга, поскольку она сразу спросила, не будет ли, на мой вкус, удачнее: в ледяной гробнице. Не успел я ответить, как раздался очередной хрип удавленника, погромче. Я поглядел в сторону окна, затем — снова на поэтессу. «Мы ничем не можем помочь?» — прошептал я. Девчушка покачала головой. «Я смотрела в Британской энциклопедии, — отозвалась она. — Там написано, что астма еще никому не укорачивала жизни. — И затем, видя мое неослабевающее беспокойство, пожала узенькими, костлявыми плечиками и сказала: — К этому вообще-то привыкаешь».
Риверс усмехнулся сам себе, смакуя воспоминание.
— К этому вообще-то привыкаешь, — повторил он. — В четырех словах заключены пятьдесят процентов всех Утешений Философии [14] . А остальные пятьдесят процентов можно выразить шестью: «Брат, всяк помрет, как смерть придет».
Или, по своему усмотрению, сделать из них семь: «Брат, всяк и помрет, как смерть придет».
Он встал и принялся подкладывать в огонь дрова.
— Ну вот, так я и познакомился с семьей Маартенсов, — промолвил он, положив очередное дубовое поленце на кучу тлеющих углей. — Вообще-то я привык ко всему довольно скоро. Даже к астме. Удивительно, как легко люди привыкают к чужой астме. После двух-трех случаев я реагировал на приступы Генри с тем же спокойствием, что и прочие. То он помирает от удушья, а то, глядь, уже совсем свеженький и трещит без умолку о квантовой механике. И эти спектакли продолжались до восьмидесяти семи лет. А я вот, скажем, буду считать, что мне повезло, — добавил он, в последний раз ткнув полено, — если дотяну до шестидесяти семи. Я был здоровяк, понимаешь. Про таких говорят:
14
Имеется в виду «Утешение философией» — трактат римского философа и государственного деятеля Боэция (ок. 480-524), написанный им в тюрьме перед казнью.
«Силен, как бык». И в жизни ни разу не чихнул, а потом бац — схлопотал атеросклероз, фьюить — отказали почки! А былинки, ветром колеблемые [15] , вроде бедняги Генри, живут себе да живут, жалуясь па плохое здоровье, пока им не стукнет сотня. И ведь не просто жалуются — действительно страдают. Астма, дерматит, полный набор неполадок в животе, немыслимая утомляемость, неописуемые депрессии. У него в кабинете стоял шкафчик и в лаборатории другой такой же, битком набитые пузырьками с гомеопатическими средствами, и он никогда не высовывал носу из дома, не прихватив с собой рус токс, и карбо вег, и брионию, и кали фос [16] . Скептически настроенные коллеги высмеивали его за любовь к лекарствам, столь чудовищно разбавленным, что в каждой пилюле едва ли осталось больше одной-единственной молекулы целительного вещества.
15
Былинки, ветром колеблемые. — Ср.: Мф 11:7.
16
Рус токс, карбо вег, бриония, кали фос — названия гомеопатических средств.
Но Генри нелегко было сбить с панталыку. Чтобы отстоять гомеопатию, он придумал целую теорию нематериальных полей — полей чистой энергии, полей отдельно от тел. И те времена это звучало нелепо. Однако не забывай, Генри-то был гений. И теперь его нелепые рассуждения начинают обретать смысл. Еще несколько лет — и они станут самоочевидными.
— Что интересует лично меня, — сказал я, — так это неполадки в животе.
Помогали ему шарики или нет?
Риверс пожал плечами.
— Восемьдесят семь — почтенный возраст, — ответил он, садясь на свое место.
— Но прожил бы он столько же лет без пилюль?
— Это типичный образец бессмысленного вопроса, — произнес Риверс. — Нам не дано воскресить Генри Маартенса и заставить его заново прожить собственную жизнь без гомеопатии. Поэтому мы никогда не узнаем, есть ли связь между его самолечением и долгожительством. А раз нельзя дать обоснованный ответ, то в вопросе нет никакого смысла. Оттого-то, — добавил он, — и не существует науки истории — ведь никто не может проверить свои гипотезы. Откуда следует абсолютная бессмысленность любых книжек по сему предмету. Но мы-таки читаем эту чепуху. А как иначе найти способ выбраться из хаоса голых фактов? Разумеется, этот путь плох; тут и спорить нечего.
Однако лучше уж пойти плохим путем, чем заблудиться вовсе.
— Не очень-то утешительный вывод, — отважился заметить я.
— А лучше ничего не придумаешь — во всяком случае, на нынешнем этапе. — Риверс на мгновение замолк. — О чем бишь я? — продолжал он другим тоном. — Итак, я скоро привык к астме Генри, привык ко всем ним, ко всей их жизни. До того привык, что через месяц поисков жилья, когда мне наконец подвернулась дешевая и не слишком противная квартирка, они не пожелали меня отпускать.