Гений и злодейство, или дело Сухово-Кобылина
Шрифт:
Что ж, это почтенно и, как все на свете, должно быть учтено, — даже при том, скажу еще раз, что нет нужды брать взятки и казнокрадствовать тому, у кого десять тысяч душ крестьян. Как и при том, что странно возводить в высокую добродетель всего лишь отсутствие грязнейшего из пороков, — не зря ж над этим смещением нравственных понятий в умах своих современников (и в поэме «Современники») потешался Некрасов:
Ты герой — до кассы частной,
До казенного добра
Не простер руки всевластной —
Благодарность… и ура!..
Что значила и что меняла эта его денежная, частная честность? Ведь она, как и все частное,личное, индивидуальное,
Вновь отдадим должное молодому Победоносцеву:
«Иные отличают гр. Панина от прочих министров, называя его «честным». И точно, не слыхать, чтоб он брал взятки.
…Но если разуметь честность в смысле добросовестности и благородства духа, то… можно судить, какого рода честность у гр. Панина. Честность властолюбца, не знающего пределов произвола в кругу своем, честность царедворца, извлекающего нравственные свои правила из придворной жизни, честность гордого эгоиста, который только в лице своем достигает до ясного понятия о человеческом достоинстве. Стоит только перейти в высшую сферу, где сосредоточены все консервативные интересы гр. Панина, чтоб видеть, как здесь становится податлива неподкупная совесть гр. Панина».
Странным, непрямым, но закономерным образом отзовется монархисту Победоносцеву демократ Огарев:
«Александр II — честный человек; мы этому верим, и он сам этому верит. Но подумал ли он когда-нибудь, в ночной тиши Зимнего дворца или при постукивании стенных часов почтовой станции, — что значит быть честным человеком? Неужели только — платить карточные долги, исполнять семейные обязанности, не мстить за личные обиды и т. п.? Быть честным человеком, для каждого, даже и не государя, — значит жить для блага общего, жертвовать общему личным интересом; а для государя — быть честным человеком значит освободить государство от самого себя, от всякого бесконтрольного управительства, основанного не на выборном начале, а на начале для народа постороннем, освободить государство от всякого сверхпоставленного произвола — начиная с ребяческого и до преступного».
«Освободить государство от самого себя…» Круто берет Николай Платонович, бывший сухово-кобылинский Ник, — но ведь чистая правда! Чистая — потому что договоренная до конца, освобожденная от недомолвок. И губительная для всех относительных правд.
Честный государь — не в частном, а в общем, высоком смысле — должен отдать власть народу. Честный монархист приходит в столкновение с государем, не соответствующим чистоте монархической идеи, — а ежели честен до конца, то, отнюдь не находя своего идеала, перестанет быть и монархистом. Честный бюрократ… но и он обязан понять наконец губительность своего дела. Если честен.
Честный бюрократ, остающийся бюрократом, тем самым нечестен.
Герценовский корреспондент из московского департамента сената подсчитывает горькие плоды панинской деятельности: сенат в бедственном положении… способные люди уходят, разочаровавшись… формальная переписка отнимает время у подлинных дел… при гладкости отчетов торжествует официальная ложь… далее… далее… далее…
Наконец:
«Нет такого справедливого дела, которое не могло бы быть проиграно; нет такого беззаконного дела, которое не могло бы быть выиграно, потому что нет твердых начал, по которым законное отличается от незаконного».
В границах драмы «Дело» это причина бедственной судьбы Муромского.
И еще:
«Немудрено, что находится немало охотников ловить рыбу в мутной воде сенатского правосудия».
В «Деле» это феномен Варравина,подготовленный и окрыленный честным бюрократизмом Князя и открытый в русской словесности Сухово-Кобылиным.
Чай во время чумы
Семнадцатое сентября 1857 года.
«Осеннее солнце всходило чисто и ясно и даже порядочно грело… Я его приветствовал как мое солнце, ибо мне ныне сорок лет!!! Сорок лет — весь человек тут. Он выдал все из себя, что мог выдать, — он дал весь рост, зацвел, отцвел, и его плоды начинают наливаться. Нынешний год — есть, впрочем, уже результат моей жизни… Мои две пиесы — Кречинский и Лидочка. Вот мой интеллектуальный результат. Как нарочно, нынешний день я отделывал едва ли не лучшую сцену из всего, что писал; именно: сцену Муромского с Высоким Лицом. Сцена четвертого акта и последняя сцена Лидочки также написаны этим годом. Вообще ab prima[14] пиеса кончена. Началась с 1 августа отделка набело».
«Высокое Лицо» (в окончательном тексте «Важное») — Князь.
«Лидочка» — первое название «Дела».
Потом, когда драма уже получит свое нынешнее имя, Сухово-Кобылин затеет было издать ее вкупе со «Свадьбой Кречинского» и придумает общий титул: «Угнетенная невинность, или Муромский в Москве и Петербурге». Потом название разонравится («к серьезному делу не идет скоморошество»), но все же, как видим, мысли его кружатся вокруг добродетельных и невинных героев обеих пьес, хотя что говорить: по художественной выразительности куда Муромскому и Лидочке до Кречинского и Варравина, Тарелкина и Расплюева!
«Лидочка… (Наливает чай.)Ну, папа, чай, думаю, отличный, сама выбирала.
Муромский. Вот спасибо, а мне нынче чаю что-то хочется. (Пьет.)Я уж у себя в комнате поджидал: что-то, мол, моей Лидушечки не слышно? Слушаю — ан и запела… птичка ты моя (целует ее),голубушка… (Пьет чай.)Славный, Лидушечка, чай, славный.
Лидочка. Ну я очень рада.
(Муромский ищет чего-то.)
А… вот она! (Подает ему просвиру.)
Муромский. Ах, ты — мой ангел… (Нелькину.)Прочитай-ка, брат; ты, я думаю, живучи у басурманов-то, давно этого не читал. (Передает ему просвиру.)
Нелькин (читает).О здр… авии… ра… ба… бо… жия… Пе… тра.
Муромский. Поверишь ли: вот она мне от ранней обедни каждый день это носит. А? (Разламывает просвиру и дает половину Нелькину.)
Лидочка (разливая чай).Что ж, папа, каждый день за ранней обедней я вынимаю о здравии вашем часть и молюсь богу, чтобы он сохранил мне вас цела и здрава… Бог милосерд, он мою молитву видит да вас своим покровом и покроет; — а вы вот кушаете чай, да и видите, что ваша Лидочка за вас уж богу помолилась. (Целует его.)»
Невыносимо!
И не станет лучше, что бы я ни сказал дальше: плохо, повторю, дается художникам воплощенная добродетель, — даже великим художникам. Впрочем, возможно, им еще и хуже, чем невеликим: тому, чей внутренний взор, пусть умный и зоркий, более ограничен возможностями дарования, легче, чем гению, втиснуть то, что он видит и провидит, в узкую плоть замысла.
Кто в русской литературе написан хуже гоголевских Костанжогло и Муразова? Разве что его же Улинька.
И все-таки у голубиной чистоты Муромских есть свое полуоправдание. Они и их бытие в пьесе «Дело» — это пастушеский рай на вулкане; не пир, конечно, но скромный семейный чай во время чумы; цветок, который — мы предчувствуем, знаем — вот-вот затопчут и испохабят.