Гений и злодейство, или дело Сухово-Кобылина
Шрифт:
— Да возможно ли это?
— Ей-ей. Видите — служит, и вот на днях произведен в действительные статские советники — и пряжку имеет за тридцатилетнюю беспорочную службу… и все скорби наши, труды и болезни от этого антихриста действительного статского советника, и глады и моры наши от его отродия; и видите, сударь, светопреставление уже близко… а теперь только идет репетиция…
Так — апокалиптическим призраком — впервые явится в пьесе генерал Максим Кузьмич Варравин, о коем в «данностях» (это по сухово-кобылински, а по-обычному — в перечне действующих лиц) сказано:
«Правитель дел и рабочее колесо какого ни есть ведомства, действительный
Смех и содрогание
Когда «Дело» явилось — в 1869 году — в свет, традиционно недоброжелательные к Сухово-Кобылину «Отечественные записки» напутствовали пьесу такими словами:
«Драма «Дело» есть продолжение «Свадьбы Кречинского», которую совсем не было даже надобности продолжать, так как содержание ее и для трехактной комедии достаточно бедно… Из первой комедии удержаны именно те действующие лица, которые и там поражали своим малокровием; все остальное, введенное вновь, гораздо лучше охарактеризовано автором в предпосланной пьесе номенклатуре действующих лиц (почему-то косящей название: «Данности»), нежели в самой драме. Это не лица, а куклы…»
Глаз хулителя бывает по-особому остер, и, желая всего лишь выругать, анонимный рецензент нечаянно сказал правду.
Куклы не куклы, но что не «лица», не люди, — это уж точно так. Создатель Кречинского и Расплюева, в которых, подчас причудливо, сочетались дурное и доброе, то, что вызывает омерзение, но и пробуждает жалость, вплоть даже до нежданного сочувствия, на сей раз он, кажется, нимало не озабочен изображением психологических сложностей, и характеристики не всех, но многих «данностей» убийственно лаконичны и безапелляционны — как клейма «кат» или «вор» на лбу и щеках каторжников.
« Кандид Касторович Тарелкин. Коллежский советник и приближенное лицо к Варравину. Изможденная и всячески испитая личность. Лет под сорок. Одевается прилично; в белье безукоризнен. Носит парик, но в величайшей тайне; а движения его челюстей дают повод полагать, что некоторые его зубы, а может быть и все, благоприобретенные, а не родовые…»
(Александр Васильевич сам еще не подозревает, как фальшивые волосы и фальшивые зубы будут обыграны в третьей пьесе, в «Смерти Тарелкина».)
«…Говорит, как Демосфен, именно тогда, когда последний клал себе в рот камни.
Иван Андреевич Живец. Этот совершил карьеру на поле чести. Получив там несколько порций палкою и от этого естественно выдвинувшись вперед, он достиг обер-офицерского звания. Теперь усердствует Престол-Отечеству как экзекутор…
Чибисов.Приличная, презентабельная наружность. Одет по моде; говорит мягко, внушительно и вообще так, как говорят люди, которые в Петербурге называются теплыми, в прямую супротивность Москве, где под этим разумеются воры…»
(Что называется, уел, — он, вечный и многообразный оппозиционер, явил еще и московскую свою оппозиционность в пику чиновному, царскому Петербургу.)
« Ибисов. Бонвиван, супер[15] и приятель всех и никого…
Чиновники: Герц, Шерц, Шмерц— Колеса, шкивы и шестерни бюрократии.»
Чибисов — Ибисов… Герц — Шерц — Шмерц… А в «Смерти Тарелкина» появится пара «мушкатеров», то есть полицейских солдат, чьи театральные имена также будут откликаться одно другому наподобие послушного эха: Качала — Шатала. Частный пристав получит анекдотическую фамилию Ох; лекарь — не менее озорную, Унмеглихкейт, что в переводе звучит на манер философской категории: «Невозможность»; купец — бессмысленно-шутейную, Попугайчиков…
Добро бы во всем этом был смысл, — ну, хотя бы как в фамилии еще одного персонажа «Смерти Тарелкина», помещика Чванкина, который, в согласии с ней, именно что чванится: «Да у меня в Саратовской губернии двести душ! — да у меня в Симбирской губернии двести душ! — Да у меня черт знает где черт знает сколько душ!» Или в том, как поименованы иные герои «Дела». Скажем, колючий Касьян Касьянович Шило. Или чиновник Омега, получивший имя в честь греческой буквы, стоящей в хвосте алфавита, — можно, значит, догадаться, что и он последняя спица в канцелярской колеснице. Наконец, сам Максим Кузьмич Варравин, надо думать, совсем неспроста так нареченный. Ведь евангельский Варрава — не просто разбойник, но разбойник, отпущенный на свободу взамен Христа. Тот, которого Христу предпочли. Тот, кто опасно гуляет на воле, воспользовавшись неразумной людской беспечностью.
Ни в Чибисове — Ибисове, ни в Герце — Шерце — Шмерце смысла искать не приходится. Его нет в помине, в намеке, в намерении, — а это словно бы не подобает пьесе, претендующей на сколько-нибудь серьезную репутацию. Что это, в самом деле? Водевильное пересмешничество? Или цирковые клички вроде Бима и Бома? Правда, спохватываешься в надежде защитить непритязательного автора: ведь и у Гоголя — Бобчинский — Добчинский, Ляпкин-Тяпкин; много ли смысла в этих фамилиях, от которых тем не менее не вышло урону гениальности «Ревизора»? Но и защита не очень спасает. Герц — Шерц — Шмерц — это, воля ваша, и по сравнению с Ляпкиным-Тяпкиным свидетельствует о демонстративном отказе от такта и меры, об откровенном шутовстве… Или, может быть, о пародии?
Да и фамилии смысловые, значимые — Чванкин или Шило — в эту пору тоже анахронизм, до которого «серьезному» писателю, а не ничтожному кропателю водевилей опускаться неприлично. Они — замшелое наследие комедий восемнадцатого века, где «данностями» бывали Правдулюбовы и Вздоролюбовы, Криводушины и Чистосердовы, как и Простаковы со Скотиниными, «имена (замечание Вяземского), по коим сама афиша объясняет характеры».
Все это давно стало добычей насмешки и уликой дурного вкуса — или хотя бы прямолинейной тенденциозности. Стоит только Александру Николаевичу Островскому окрестить ревнителя русских обычаев Русаковым, а ветрогона — Вихоревым, что, согласимся, все же не сумароковская или фонвизинская неприкрытая назидательность, как Чернышевский бдительно обвинит его в фальши и приукрашивании… Да что Чернышевский! Еще бог знает когда Пушкин всласть издевался над Фаддеем Булгариным:
«В самом деле, любезные слушатели, что может быть нравственнее сочинений г. Булгарина? Из них мы ясно узнаем: сколь не похвально лгать, красть, предаваться пьянству, картежной игре и тому под. Г-н Булгарин наказует лица разными затейливыми именами: убийца назван у него Ножевым, взяточник — Взяткиным, дурак — Глаздуриным и проч. Историческая точность одна не дозволила ему назвать Бориса Годунова Хлопоухиным, Димитрия Самозванца Каторжниковым, а Марину Мнишек княжною Шлюхиной; зато и лица сии представлены несколько бледно».