Гений пустого места
Шрифт:
— А я тогда из дома убегу!
— Владик, ну что ты болтаешь? Митя, может, ты поесть хочешь, а я даже не предложила!
— Нет! — испуганно сказал Хохлов. — Не хочу.
Света посмотрела на него, как будто в раздумье.
— А ты чего приехал? — вдруг спросила она. — С Галкой поругался?
— Галка села на заборе, — произнес Хохлов, которого весь вечер тянуло на цитаты, — и сказал ребятам Боря просто так!..
— Ты бы женился на ней, — посоветовал Лавровский добродушно. — Жили бы, как все люди! А то, что ни неделя, так вы в ссоре!
— Не
— А бобылем лучше? — мягко сказала Света.
Почему-то, если разговоры заходили о женитьбе, неважно о какой именно, даже такой несостоятельной, как его женитьба на Галчонке или Кузина на Родионовне, все друзья и подруги приходили в необыкновенно лирическое состояние, смотрели добрыми глазами и говорили добрыми голосами. Вот этого Хохлов решительно не понимал. Жить как все люди — это значит поминутно выражать друг другу неудовольствие, поминутно раздражаться из-за мелочей, поминутно разнимать дерущихся детей и мечтать вырваться хоть на денек на рыбалку или к подруге с ночевкой?! Не хотел он такой жизни, не нравилась она ему!..
— Если хочешь, давай я ей позвоню, Мить, и вы помиритесь! Ну, я же все про вас знаю! Вы жить друг без друга не можете и ругаетесь поэтому!
Тут Света ни с того ни с сего прислонилась к Лавровскому плечом и даже как будто нежно потерлась. Тот слегка потрепал ее по затылку и отстранился. Ему было неловко, и Хохлов отлично понимал, отчего ему неловко.
— Позвонить, Мить? — И она даже приподнялась, чтобы бежать к телефону и мирить Хохлова с его подругой.
Это было «интересно». Гораздо «интереснее», чем разбирать домашние дрязги и накрывать на стол.
— Боже сохрани, — сказал Хохлов и допил невкусный чай. В животе, куда тот пролился, как-то скорбно засосало, и показалось, что это ветер засвистел. Все-таки Хохлов не ел с самого утра, да и на завтрак ничего вкусного не было. Галчонок ленилась готовить, и Хохлов, как правило, довольствовался невразумительным мусором, состоящим из фруктовых очисток, отходов от обмолота злаковых и изюмной крошки, которая скрипела на зубах, как песок. Мусор продавался за деньги и назывался «Мюсли».
Фу, какое слово противное! Тоже скрипящее на зубах.
— Ну ладно, бойцы! — сказал Хохлов и поднялся. — Вы тут допивайте, спасибо вам за любовь, за ласку, а я поехал.
— Ты разве ночевать не будешь? — обрадованно спросила Света.
— Нет.
— Я тебя провожу, — решительно сказал Лавровский. — И зря ты, Мить! Оставался бы!..
— Куда ты пойдешь его провожать?! Десятый час! Он что, маленький?! Не дойдет до своей машины, что ли?
— Свет, угомонись! Я на пять минут выйду и вернусь.
Она посмотрела на одного, потом на другого. И поджала губы:
— У вас какие-то тайны?
— Нет у нас никаких тайн. Ты лучше детей спать положи, а я через пять минут приду!
Она помолчала и сказала:
— Тогда мусор захвати. У дверей пакет, на кухне пакет, и я еще сейчас из ведра достану.
— Свет, я завтра мусор вынесу!
— Завтра ты на работу уедешь, и я опять все попру сама! Знаю я, как ты завтра вынесешь! Давай бери пакеты и иди!..
— Мама, он мне в чай соль насыпал!! Ма-ама!
— Дурдом, — сказал Лавровский и пошел на кухню за мусором. Хохлов быстро обувался.
Но что ни говори, жениться по любви не может ни один, ни один король!
Ну, вот, например, Лавровский. Женился по безусловной и пламенной любви. Они даже встретились очень романтично, как в кино семидесятых, то ли на выставке картин, то ли на симфоническом концерте.
Нет, кажется, на выставке, потому что Лавровский всегда очень хорошо рисовал, «подавал большие надежды» и в этом отношении тоже, и однажды расписал сказочными картинами стены в студенческой столовой, за что получил повышенный «общественный балл» от деканата.
Они встретились, и случилась у них любовь, как все в том же кино. Светка была похожа на всех тогдашних героинь — худенькая, большеглазая, стриженная «под Мирей Матье». Носила джинсы и водолазки, чудесно пела, чудесно играла на гитаре и смеялась нежным заразительным смехом. На Лавровского она смотрела снизу вверх, как будто обожала глазами, и внутри ее зрачков горели ласковые золотистые искры. Он покупал ей осенние лохматые астры, и на подольской электричке они ехали в Царицыно и гуляли там меж старинных развалин, и она прятала лицо в свои лохматые астры, и, когда поднимала голову, отсвет от цветов ложился ей на щеки. По пруду плыл желтый лист, в высоком и холодном небе стояли редкие облака, и вся жизнь еще только начиналась.
Хохлов был уверен, что эти-то уж точно сохранят любовь навсегда, именно такую, как в кино, и этот царицынский парк словно являлся гарантией того, что все будет хорошо.
Жизнь началась, и продолжалась, и продолжается до сих пор, только все изменилось так же непоправимо и однозначно, как непоправимо и однозначно было то, что юность больше никогда не вернется.
Надежды не оправдались. Лавровский подвел, и царицынский парк подвел тоже.
Грянула революция, девяносто первый год пришел и смел все, что было до него, а щенят, только что окончивших институты, таких, как Хохлов, Лавровский, Кузя и Димон Пилюгин, четвертый из их студенческой компании, и вовсе не пощадил. Они кинулись врассыпную, продолжая твердить друг другу, что их дружба навсегда, что «уходит бригантина от причала», что «не стоит прогибаться под изменчивый мир», что они сильнее, и они смогут.
Ну, и на самом деле, по большому-то счету, смогли — никто из них не умер, не погиб в девяносто третьем у Белого дома, хотя все туда бегали и изо всех сил лезли на рожон, не спился, не стал законченным наркоманом или бандитом. Все потихоньку гребут и выгребают против течения, может, кроме Кузи, который всегда жил только в соответствии со своими законами, единственными, которые почитал «разумными»!
Лавровскому оказалось труднее всех, потому что он был художественно одарен, а такой дар не нужен «в эпоху перемен», как все привыкли называть то смутное время, в котором жили.