Генри и Катон
Шрифт:
— Отец, вы чертовский сноб.
Катон вспыхнул. Кровь горячей волной прилила к щекам, ко лбу.
Красавчик Джо двинулся к раскрытой двери.
— Стой! — крикнул Катон. Быстро обошел стол и преградил ему дорогу. Глаза их встретились.
— Прости, — сказал Катон, неожиданно заикаясь. — Это… это не снобизм… ты не понял… я не знаю тебя…
Джо опустил глаза. Катон отступил в сторону, и парень вышел на солнце.
— Джо… пожалуйста… приходи завтра… пожалуйста…
— Да… приду…
Джо развернулся и выбежал со двора.
Катон сел на стул.
Мгновение спустя вошла Колетта.
— Этот парень промчался мимо меня, как… ты в порядке?
—
— Катон, посмотри на этих тараканов!
— Они здесь живут.
— Тут такая вонь. Позволь, я приберу, а? Схожу и куплю какое-нибудь дезинфицирующее средство. Разреши остаться здесь и помогать тебе. Я могла бы следить за чистотой.
— Нет, — сказал Катон. — Это место не для тебя.
— Ты такой строгий и старомодный. Меня, знаешь, голыми руками не возьмешь. Пусть даже папа считает меня только предметом сексуального желания.
— Он это сказал?
— Не совсем так. Но он очень расстроен из-за того, что я бросила колледж.
— Решилась все-таки?
— Да. Как и писала тебе. Толку от него никакого. Вернулась вчера поздно вечером.
— Но он не слишком злится?
— Не так, как тогда на тебя. Наверное, смирился с тем, что у него такие ужасные дети.
— Ты прекрасно выглядишь, — сказал Катон и, потянувшись через стол, на секунду взял ее руку.
Волосы у Колетты были совершенно прямые и шелковистые, светло-русые, с прядями разных оттенков, как выбеленные солью ветви деревьев у моря, и доставали ей до талии. Более короткие прядки обрамляли лицо, как листья. Хотя щеки были и припухлые, как у брата, но лицо — более худое и с тонкими чертами, прямым носом, подвижными губами, морщившимися при улыбке. Глаза были карие, ясные и пытливые. Между двумя передними зубами небольшая щелка. Катон смотрел на ее сияющее, с безупречной кожей лицо. Цветущее, юное и невинное.
— Почему мне нельзя тут остаться, Катон?
— Мы закрываемся. Дом собираются сносить.
— Какая жалость! Я так хотела прийти сюда еще. Но я боялась, не знала, что сказать отцу. Пришлось бы или лгать, или злить его. А теперь все равно.
— Не станешь лгать?
— Нет, пусть злится. Когда съезжаешь?
— Завтра или… или послезавтра… или… я собираюсь поселиться у Брендана Крэддока.
— Передавай ему сердечный привет, если он еще помнит меня. Как думаешь, я когда-нибудь стану монахиней-кармелиткой?
— Надеюсь, не станешь! — ответил Катон, — Чем собираешься заняться?
— Не знаю, — Она взглянула на него своими по-детски радостными карими глазами, — Наверное, просто… подожду… что боги… скажут… что мне делать… дальше. Не Бог. Боги. Папа этого не поймет. Не поймет?
— Наслаждайся весной. Не тревожься ни о чем, — сказал Катон, — В Лэкслиндене небось сейчас такая красота. — Он вздохнул, — Да, знаешь, кто на днях заходил сюда? Генри Маршалсон. Вернулся из Америки.
— Правда? Слушай, можно отпить пива? Вина, я так думаю, у тебя, конечно, нет.
Интересно, Макс когда-нибудь видел это? — спросил себя Генри.
Он был в Национальной галерее, осматривал самое важное приобретение, сделанное ею за время его отсутствия: тициановскую «Диану и Актеона» [29] . На переднем плане изображена стремительно бегущая грациозная и безжалостно-безразличная бессмертная богиня с округлой, как яблочко, щекой повернутой в профиль головы, с поднятым луком, а на втором плане, в потустороннем смутном свете, — похожая на марионетку, напряженная фигура Актеона, на которого набросились собаки. Блестит ручей. Вдали проезжает таинственный всадник. Лес, воздух —
29
Автор, судя по следующему ниже описанию картины, конечно же, имела в виду не «Диану и Актеона» Тициана, а его же, тоже находящуюся в лондонской Национальной галерее «Смерть Актеона».
Безусловно, сердить богиню было опасно. Афина страшно властна и очень сурова даже со своими фаворитами. Гера — невероятно мстительна. Артемида и Афродита — убийцы. Сколь несчастными, жалкими, не вполне достигшими самосознания существами были, в конце концов, смертные люди, которых с легкостью лишали разума и с такой же легкостью — жизни те силы, чье устрашающее могущество вечно оставалось за пределами их понимания. Несомненно, эти силы были реальны, а человеческое сознание — лишь намеком на самое себя, игрушкой. И все же, если это так, почему он улыбается? Те куклы, по крайней мере, были способны представить и уважать собственную свою бренность. И пронзительная радость, которую он испытывал сейчас и которая, как он знал, продлится недолго, была такой же реальной, как боги.
Генри тихо сидел перед Тицианом, и его мысленному взору предстала иная картина. На фоне пустого синего неба, пустого синего горизонта лодочник в маске перевозит через море короля-рыбака, его королеву, его длинноволосое дитя, а древнее божество хватает борт лодки, и громадная мудрая синяя рыба, застыв, смотрит вверх [30] . С правой и левой сторон этой картины полного покоя изображены сцены мучений. Но Макс не уехал, размышлял Генри. Он остался, к власти пришли нацисты, и он не смог уехать в Америку, его Америка появилась позже. Жестокие боги хорошо позаботились о Максе, погубили его двумя войнами, заставили забыть все, что он знал, не отняли разве что карандаш. Годы без красок научили его этому пугающему готическому глазомеру: Макс и его мужественный мистицизм. Грюневальд, Брейгель, Ван Гог.
30
Речь идет о центральной части триптиха Макса Бекмана «Отъезд» (1932–1933).
Почему я так люблю его, удивлялся Генри, почему чувствую себя им, когда он так не похож на меня и я не знаю, как судить о нем. Макс целиком эротичен, впрочем, все искусство эротично, только обычно прячет это. Макс никогда не опускался до такого. Свечи и зубатка — счастливый старина Макс: чистое видение плюс чистый эгоизм, предметное совершенное счастье. Боги создали пространство, пугающее пространство, чтобы он прожил жизнь сопротивляясь, не умер, и которое простерлось, такое загадочное, пустое и синее, позади лодочника в маске и короля-рыбака. Каким он был в известном смысле нервным, безумным, погруженным в себя художником, каким плодовитым творцом густого и причудливого символизма — и все же каким счастливым, даже сцены мучений лучатся непостижимой радостью. А все его мужественные автопортреты! Рембрандт-Бекман — вот что это был за человек. Гедонист, узник, акробат, клоун. Он был так удивительно доволен собой. О боже, боже, боже! Если бы только уметь рисовать. Ощущение радости пропало так же внезапно, как возникло, и Генри тревожно задумался о себе.