Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 6-7
Шрифт:
Анелька быстро вывела меня из заблуждения. Она вдруг захлопнула альбом и, немного запинаясь от смущения, спросила:
— Что с тобой, Леон? Ведь с тобой что-то случилось, правда?
Я стал ее уверять, что все в порядке, смеясь, успокаивал ее, но она, качая головой, твердила свое:
— Вот уже два дня я вижу, что у тебя что-то на душе. Я понимаю, такого человека, как ты, каждый пустяк может расстроить… и все себя проверяю, не я ли в этом виновата, не сказала ли чего такого, или…
Голос ее дрогнул, но она храбро посмотрела мне в глаза:
— Я тебя ничем не обидела? Скажи.
Была минута, когда у меня чуть не сорвалось с языка: «Если мне чего не хватает, так только тебя, моя драгоценная!» Но какой-то
— Не беспокойся, моя дорогая, ничего со мной не случилось. Не тебе обо мне, а мне следует заботиться, чтобы тебе было здесь хорошо. Ведь ты — наша гостья.
И я вторично поцеловал ее ручку, на этот раз даже обе. Все это можно было, на худой конец, отнести за счет родственных чувств, и — так жалка натура человеческая! — это сознание придавало мне смелости, подобно калитке, за которой можно укрыться. Я называю это жалкой трусостью, ибо мне ведь придется отвечать только перед самим собой, а себя-то я уж, во всяком случае, не обману. Да и страх ответственности, кажется, не остановит меня, — чувства всегда вели меня, куда им было угодно, а чувства мои к Анельке всецело властвуют надо мной. Вот еще и сейчас я ощущаю на губах прикосновение ее руки — и блаженству моему, страстным желаниям нет границ. Рано или поздно я сам захлопну ту калитку, через которую сегодня мог бы еще бежать на свободу… А мог бы я и вправду бежать? Да, если бы что-нибудь со стороны мне помогло.
А между тем мне уже совершенно ясно, что Анелька любит меня. Все толкает меня к ней.
Сегодня я задал себе вопрос: если это неизбежно, зачем я медлю?
И ответ был таков: не хочу упустить ничего, хочу изведать полностью все волнения, трепетные минуты, волшебство недосказанных слов, вопрошающих взглядов, ожидания. Хочу своим романом насладиться полностью. Я упрекал женщин в том, что для них внешние проявления чувства значат больше, чем само чувство, а теперь и я стремлюсь не упустить ни единого из этих проявлений. Когда человек уже не молод, они так ему нужны! Кроме того, я часто замечал, что у мужчин с обостренной впечатлительностью появляется в характере что-то женское. Я же, помимо всего, в любви немного эпикуреец.
После того разговора с Анелькой оба мы пришли в чудесное настроение. Вечером я помогал ей вырезать из бумаги абажуры, чтобы можно было при этом касаться ее рук и платья. Я нарочно мешал ей работать, а она расшалилась, как ребенок, и по временам дурашливо взывала к тете, твердя однотонной скороговоркой, как жалуются всегда маленькие девочки:
— Тетя, Леон меня дразнит!
21 февраля
Дернуло же меня поехать в Варшаву на прием к советнику С! Здесь были одни мужчины. Советник усиленно старается собирать у себя представителей различных лагерей, полагая, что за чаем с тартинками им легче будет прийти к соглашению, хотя он сам вряд ли ясно себе представляет, в чем, собственно, должно заключаться это соглашение. Я, как человек, живущий почти постоянно за границей, приехал на это сборище для того, чтобы узнать, что творится в умах моих соотечественников, и послушать их рассуждения. Но шумная толчея вызывала скуку, все было так, как обычно бывает на слишком многолюдных собраниях. Люди одинаковых взглядов собирались отдельными группами и беседовали на интересующие их темы, поддакивая друг другу, обмениваясь любезностями и так далее.
Я познакомился со многими здешними советниками, с представителями прессы. За границей между писателем и журналистом — большая дистанция. Там писатель в глазах общества — художник и мыслитель, журналист — ремесленник (другого слова подобрать не могу). Здесь же, в Польше, такой разницы
На этом собрании был, между прочим, и Ставовский — по общему мнению, самая умная голова во всем лагере крайних прогрессистов. Судя по его выступлениям, он — человек способный, но страдает двумя болезнями: болезнью печени и «ячеством». Он носится со своим «я», как с полным стаканом воды, и всегда как будто хочет сказать: «Осторожнее, не то пролью». Этот страх в силу внушения передается всем окружающим до такой степени, что при Ставовском никто не смеет оспаривать его точку зрения. Авторитет его держится еще и на другом: он верит в то, что говорит. Этого человека напрасно считают скептиком. Напротив, у него темперамент фанатика. Родись Ставовский несколько сот лет назад, он заседал бы в трибунале и приговаривал бы людей к вырыванию языка за богохульство. В наши дни его фанатизм обращен на другое, теперь Ставовский полон ненависти к тому, что страстно защищал бы в те времена, но, в сущности, это — тот же самый фанатизм.
Я приметил, что наши консерваторы вертятся вокруг Ставовского не только из любопытства — это бы еще куда ни шло, — нет, они, кажется, осторожно заигрывают с ним. У нас в Польше — а может, и везде? — эта партия особой смелостью не отличается. Каждый консерватор, подходя к Ставовскому, смотрел на него умильно, и на лбу у него как будто было написано: «Хоть я и консерватор, однако…» Это «однако» было как бы преддверием раскаяния и всякого рода уступок. Это было совершенно ясно, и когда я, скептически относящийся ко всем партиям, заспорил со Ставовским не как представитель определенного лагеря, а просто как человек, не согласный с каким-то его мнением, подобная дерзость вызвала всеобщее удивление. Речь шла о так называемых эксплуатируемых классах. Ставовский начал разглагольствовать об их безвыходном положении, слабости, неспособности обороняться, и вокруг него уже толпилось много народу, когда я перебил его:
— Скажите, пожалуйста, вы признаете теорию Дарвина о борьбе за существование?
Ставовский, естествовед по специальности, охотно перевел дискуссию на эти новые рельсы.
— Конечно, признаю, — отвечал он.
— Тогда разрешите вам сказать, что вы непоследовательны. Вот если бы я, как христианин, заступался за слабых, беззащитных, угнетенных, это было бы резонно: мне Христос так велел. Но вы, с позиции борьбы за существование, должны были бы сказать себе: «Они слабы и глупы, следовательно, их удел — стать чьей-нибудь добычей, таков основной закон природы. И, значит, черт с ними!» Почему же вы этого не говорите? Чем объяснить такое противоречие?
Огорошила ли Ставовского непривычная для него оппозиция, или он в самом деле до сих пор не задумывался над этим вопросом, — как бы то ни было, он смутился, не знал, что ответить, и не догадался даже пустить в ход слово «альтруизм», — слово, впрочем, довольно бессодержательное.
После такого конфуза наши консерваторы дружно перекочевали на мою сторону, и я легко мог бы стать героем вечера. Но было уже поздно, меня одолевала скука и хотелось вернуться еще до ночи в Плошов. Да и другие гости понемногу стали расходиться.