Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 9
Шрифт:
Увидев Юранда, Збышко велел опустить на землю носилки, которые и он все время нес, поддерживая изголовье, и, подойдя к старому рыцарю, воскликнул неистовым голосом, каким взывает безграничная скорбь и отчаяние:
— Я искал ее, пока не нашел, я отбил ее, но небо она предпочла Спыхову!
Горе совсем сломило его, и, упав Юранду на грудь, он обнял его за шею и застонал:
— О Иисусе Христе! Иисусе!
Это зрелище так взволновало вооруженных спыховских слуг, что, не зная, как иначе выразить свое горе и жажду мести, они стали ударять копьями о щиты. Женщины заголосили, запричитали, поднеся передники к глазам или совсем закрыв ими головы:
«Ах ты, доля, долюшка! Тебе радость, а нам слезы. Смерть тебя скосила, унесла, костлявая!»
Некоторые, откинув головы и закрыв глаза, вопили:
«Ужель худо тебе было с нами, горлинка, ужель было худо? Оставила ты батюшку в горькой печали, а сама
Иные, наконец, укоряли покойницу за то, что не пожалела она отца и мужа, горькими оставила сиротами. Полунапевен был этот жалостный плач: народ в те времена иначе не умел изливать свою скорбь.
Высвободившись из объятий Збышка, Юранд вытянул посох в знак того, что хочет подойти к Данусе. Тогда Толима и Збышко подхватили его под руки и подвели к носилкам; он опустился перед телом на колени, провел рукой от чела умершей до ее рук, сложенных крестом на груди, и закивал головой, словно желая сказать, что это не кто иной, как она, его Дануся, и что он узнает свою дочь. Затем он обнял ее одною рукой, а другую, с отрубленной кистью, поднял к небу, и все поняли эту немую жалобу, обращенную к богу, более красноречивую, чем всякие слова скорби. После короткого взрыва отчаяния лицо Збышка снова застыло; он стоял на коленях по другую сторону носилок, безгласный, подобный каменному изваянию, и такая тишина воцарилась вокруг, что слышно стало, как муха пролетит, как застрекочет кузнечик. Наконец ксендз Калеб окропил святой водой Данусю, Збышка и Юранда и запел "Requiem aeternam" [31] . Кончив песнопение, он долго молился вслух, и людям казалось, что они слышат пророческий глас, особенно когда ксендз молился о том, чтобы муки невинного дитяти стали той каплей, которая переполнила бы чашу беззакония, молился о том, чтобы настал день суда и возмездия, гнева и кары господней.
31
Вечный покой (лат.).
Затем все направились в Спыхов; но Данусю не положили на колесницу, а несли во главе шествия на украшенных цветами носилках. Колокол звонил не переставая и, казалось, звал всех к себе, и все шли с песнопением по широкому лугу, в сиянии золотой вечерней зари, словно умершая и впрямь вела их к вечному сиянию и свету. Когда дошли до Спыхова, вечер спустился, и стада возвращались с пастбищ. Часовня, в которой поставили тело, пылала огнями факелов и свечей. Семь девушек, по приказанию ксендза Калеба, до рассвета читали попеременно над усопшей литании. До рассвета не отходил от Дануси и Збышко, и во время утрени сам положил ее в гроб, который искусные мастера вытесали за ночь из ствола дуба, вделав в крышку над головой лист золотого янтаря.
Юранда при этом не было, с ним творилось что-то неладное. Сразу же после возвращения домой у него отнялись ноги, а когда его уложили в постель, он остался лежать недвижимо, потерял память и перестал понимать, где он и что с ним творится. Тщетно ксендз Калеб к нему обращался, тщетно спрашивал, что с ним: Юранд не слышал, не понимал; лежа навзничь, с просветлевшим счастливым лицом, он только поднимал веки над пустыми глазницами и улыбался, шевеля порою губами, словно с кем-то беседуя. Ксендз и Толима понимали, что это он беседует со своей дочерью в раю и ей улыбается. Понимали они и то, что он уже кончается и что душа его созерцает собственное вечное блаженство; однако ошиблись в этом: бесчувственный, ко всему глухой, Юранд много недель так улыбался, и когда Збышко уехал наконец с выкупом за Мацька, то оставил еще Юранда живым.
XXIX
После погребения Дануси Збышко не слег в постель; но жил он в каком-то оцепенении. В первые дни ему не было так худо: он ходил, говорил о покойной жене, навещал Юранда и сиживал подле него. Он рассказал ксендзу о том, что Мацько в неволе, и они решили послать Толиму в Пруссию и в Мальборк разведать, где Мацько, и выкупить его, уплатив сразу и за Збышка столько гривен, сколько Мацько уговорился дать Арнольду фон Бадену с братом. Много было серебра в спыховских подвалах: накопил его Юранд в свое время, хозяйничая в Спыхове и захватывая добычу; ксендз поэтому полагал, что, получив деньги, крестоносцы и старого рыцаря отпустят и не станут требовать, чтобы молодой сам к ним явился.
— Поезжай в Плоцк, — напутствовал ксендз Толиму, — да возьми от тамошнего князя охранную грамоту. Иначе тебя первый попавшийся комтур ограбит и посадит в подземелье.
— Да уж я-то их знаю, — ответил старый Толима. — Они умеют грабить и тех, кто приезжает с охранными грамотами.
И старик уехал. Но вскоре ксендз Калеб пожалел, что не послал самого Збышка. Правда, он боялся, что в первые дни утраты молодому рыцарю это будет не под силу; к тому же, встретясь с крестоносцами, он мог не сдержать своего сердца и не посчитаться с опасностью; понимал ксендз и то, что рана Збышка свежа и тяжко будет ему, осиротелому, да еще после ужасного и тягостного пути из далекого Готтесвердера в Спыхов покинуть свежую могилу. Но жалел потом ксендз, что принял все это во внимание, так как Збышку день ото дня становилось все хуже. До смерти Дануси он жил, охваченный страшным порывом, жил в страшном напряжении всех своих сил: ездил на край света, сражался, отбивал жену, продирался с нею сквозь дикие дебри, и вдруг все оборвалось, все как отрезало, осталось лишь сознание, что все пошло прахом, что тщетны были все усилия, и хоть кончилось все, но ушла и часть жизни, умерла надежда, погибла любовь, ничего не осталось. Всякий живет завтрашним днем, всякий лелеет какие-то замыслы, строит планы на будущее, а для Збышка завтрашний день стал безразличен, и, думая о будущем, он испытывал такое же чувство, как и Ягенка, когда, уезжая из Спыхова, она говорила: «Не впереди, а позади мое счастье». Но в душе Збышка это чувство потерянности, пустоты и сознания своей горькой участи росло на почве безграничной скорби и все большей тоски по Данусе. Эта тоска овладела им безраздельно, обуяла его, стеснила грудь его так, что не осталось в ней места ни для каких других чувств. Он думал только о своей тоске, ей одной предавался, ею одною жил; безучастный ко всему остальному, словно погруженный в полусон, он замкнулся в себе и не замечал, что творится вокруг. Все силы его духа и плоти, весь прежний жар его души и пыл пропали. Его взгляд и движения стали медлительны, как у старика. Дни и ночи просиживал он либо в склепе у гробницы Дануси, либо на завалинке, греясь на солнце в полуденные часы. По временам он впадал в забытье и не отвечал на вопросы. Ксендз Калеб, который любил Збышка, начал опасаться, что горе точит его, как ржа железо, что иссушит оно хлопца, и с грустью думал, что, может, лучше было отправить его с выкупом к крестоносцам. «Нужно, — говорил он своему служке, которому, за неимением другого собеседника, поверял свои горести, — чтобы какое-нибудь событие встряхнуло его, как вихрь дерево, не то он совсем пропадет». Служка рассудительно поддакивал и прибавлял для сравнения, что человека, который подавится костью, лучше всего хорошенько стукнуть кулаком по спине.
Никакого события в ту пору не произошло; но спустя несколько недель неожиданно приехал господин де Лорш. Збышко потрясен был, увидев лотарингского рыцаря; ему сразу вспомнился поход на Жмудь, освобождение Дануси. Сам де Лорш не колеблясь касался этих горестных воспоминаний. Узнав о несчастье, он тотчас отправился со Збышком помолиться у гроба Дануси и говорил о ней не умолкая, а затем, будучи отчасти менестрелем, сложил о ней песню, которую ночью под аккомпанемент лютни спел у решетки склепа так трогательно и жалостно, что хоть Збышко и не понимал слов, но от одного напева невольно разрыдался и плакал ночь напролет до рассвета.
А потом, обессилев от горя и слез, он погрузился, усталый, в долгий сон, а когда проснулся, ему стало легче от слез, он стал бодрее, чем раньше, и взгляд его стал живее. Он очень обрадовался господину де Лоршу, поблагодарил его за приезд и начал расспрашивать, откуда он узнал про его несчастье.
Де Лорш через ксендза Калеба ответил, что о смерти Дануси он узнал в Любаве от старого Толимы, которого видел в оковах у тамошнего комтура, но что в Спыхов он ехал для того, чтобы отдаться в руки Збышка.
Весть о том, что Толима в неволе, сильно поразила и Збышка и ксендза. Они поняли, что выкуп пропал; не было ничего труднее на свете, как вырвать у крестоносцев заграбленные деньги. Нужно было, таким образом, ехать к ним с другим выкупом.
— Горе! — воскликнул Збышко. — Бедный дядя ждет меня там, думает, что я его забыл! Теперь мне нужно спешить к нему.
Затем он обратился к господину де Лоршу:
— Знаешь ли ты, как все случилось? Знаешь ли ты что он в руках крестоносцев?
— Знаю, — ответил до Лорш, — я его видел в Мальборке и потому приехал сюда.
Ксендз Калеб стал тут сокрушаться.
— Плохо мы сделали, — говорил он, — но ведь в ту пору все потеряли головы… Да и думал я, что Толима умнее. Почему он не поехал в Плоцк, почему отправился к этим разбойникам безо всякой охранной грамоты?
В ответ на это господин де Лорш только пожал плечами.
— Что им охранные грамоты! Разве мало обид терпит от них сам плоцкий князь? А ваш? На границе вечно битвы и набеги, потому что ваши тоже не остаются в долгу. Любой комтур, — да что там! — любой правитель делает, что хочет, и алчностью они стараются превзойти друг друга…