Геологическая поэма
Шрифт:
Так оно и случилось — одним рывком его сдернуло с крохотного выступа и швырнуло вниз…
— …Вставай же, прошу тебя… Прошу… Уже ночь близка, а тебе еще так много нужно успеть…
Безостановочно бегущие тени не давали разглядеть эту туманно колышущуюся фигуру, но он понимал: она страдальчески тянется к нему, простирает руки… «Мама? Разве ты жива?.. И почему ты здесь?..»
— …Надо идти, сынок… Ты должен встать и пойти… Я буду с тобой на всем пути…
«Да, мама, сейчас… Сейчас…»
Тени заспешили, потекли, сделались струйчатыми, и тогда он сообразил: это же полоса летного поля, какой она видится из идущего на посадку
«М-мама… подожди, я сейчас, сейчас…»
Не открывая глаз, он попробовал «прозвонить», как электрическую цепь, свое тело: как они там, руки, ноги, спина, грудь… Эта инвентаризация удалась плохо — боль заглушала все. Она пульсировала, как огромное сердце, заполнившее его от головы до пят. А через миг стало казаться, что сам он и есть одно сплошное обнаженное сердце, вынутое из грудной клетки и брошенное на раскаленный колючий щебень.
«Сейчас, мама, сейчас…»
Ему казалось, что он карабкается на какую-то нескончаемую крутизну, срывается и опять, опять принимается втаскивать наверх свое наполненное болью невероятно тяжелое тело.
«Сейчас, сейчас, мама…» — беззвучно твердил он, как молитву.
Ему удалось наползти грудью на отвалившуюся от скалы глыбу, после чего он, цепляясь за нее, начал медленно приподниматься. Ноги и руки дрожали и подкашивались. Почти не фиксировался позвоночник. В голове, возникнув, неотступно держался образ новорожденного теленка: мокрый, трясущийся, он стоит на скользком навозном полу, в подслеповатой клетушке, и его несообразно длинные ноги, которые то и дело подламываются в суставах, пугающе разъезжаются в стороны, а голова, увлекая за собой остальное тело, все время безвольно ныряет вперед и вниз…
Наконец он привстал, опираясь на камень. И тотчас окружающее, словно только и ждало этого, стало кружиться и уплывать из глаз. Сфокусировать на чем-нибудь зрение оказалось столь же невозможным, как ухватить пальцами шарик ртути. Собственная голова казалась ему теперь огромным дрожащим, точно студень, шаром на шатком стебельке шеи. Всхлипнув, он зажмурился — его терзал жесточайший приступ рвоты. Опуститься бы снова на этот камень, улечься, обхватив его руками, прижаться лбом к устойчивой холодной поверхности… Но мать — она ведь где-то здесь, она ждет… «Я буду с тобой на всем пути…»
«Сейчас, мама, подожди…» — бессознательно повторял он, не открывая глаз…
С великим трудом Валентин заставлял себя удерживаться на ногах. К счастью, он не мог взглянуть на себя со стороны. А вид у него был плох, очень плох. Дрожащие руки, дрожащее лицо перемазаны подсыхающей кровью, смешанной с черным прахом размолотых временем горных пород. Кровь на губах, в волосах, кровяные пятна на куртке-энцефалитке. Но самым ужасным было то, как он стоял сейчас, как выглядел вообще — эта надломленная согнутость, эти свисающие до колен руки, этот отупелый наклон головы и взгляд будто из-под первобытно скошенного лба с огромными надбровными дугами. Боль ломает в человеке человека. Понадобились считанные мгновенья, чтобы ясно мыслящий, полный сил человек превратился в нечто иное. Равнодушная природа словно сбросила Валентина с эволюционной лестницы, заменив человеческую выпрямленность согбенностью питекантропа, однако без его звериной силы.
Валентин потерянно озирался, не узнавая окружающего, не понимая своего места в нем. Мир был изломан, чужд и странен. В голове — сплошная бессмыслица. Одно оставалось более или менее ясным — мысль о матери.
Собрав свое разъятое болью тело в нечто, способное двигаться, он сделал шаг. Пошатнувшись, едва не упал. Шагнул еще. Еще…
7
Он нашел ее под следующим уступом, с которого не спустился, а съехал наугад, повинуясь наитию, хранимый случаем.
Она лежала на крохотной наклонной площадке, ничком, безжизненно распластанно. Энцефалитка сбилась на шею, обнажив спину, косо разодранную влажно-багровыми царапинами. В чистейшем последождевом воздухе запах крови витал столь же резко обособленной струйкой, как дымок над угасающим костром. Невидимый, он мимолетно коснулся ноздрей и пропал. Валентин замер. Тень ли холодящая прошла внутри, ударил ли неслышно гром, или попросту ошарашило, без затей, будто обухом по лбу, но только что-то вдруг случилось с той разрухой и буреломом, в который были обращены его чувства, его ощущения. Невозможное в природе — произошло в душе: как бы встал поваленный лес, как бы поднялись полегшие травы. Не подобное ли нечто называли в древности катарсисом, понимая под этим очищающее потрясение через страх и сострадание…
Валентин приблизился, уже теперь понимая, что это — она, но вместе с тем и не веря этому. Непослушными руками, поспешно, почти грубо перевернул ее. И содрогнулся про себя. Ася… Незнакомое лицо — грязно-серое, оскаленное, с мертво стиснутыми зубами, а на зубах этих — пыль, что показалось особенно страшным. На лбу, над левой бровью, зияла глубокая треугольная рана, бескровная, красная с белым внутри, кожа, сорванная с этого места, отвернута, как крышка консервной банки. Не рана, а нечто, обнажающее черепную кость. Анатомическое обнажение…
Валентин медлил. Им все еще владела пришибленная застопоренность — тяжелый мутный взор, движения скованные, невпопад, — но внутри шла мельтешня, суета, сумятица. Мысли возникали и оборванно гасли, как метеоры в ночном небе. «Язык… Ведь она задохнется, если западет язык… Или нет?.. Как это бывает? Не знаю, гадство, ничего не знаю!.. Надо что-то делать… Что, как? Не знаю. Я сволочь!.. Надо что-то делать…» Меж тем пальцы самовольно и бестолково рвали клапан нагрудного кармана и тянули, тащили оттуда ни в какую не поддающийся горный компас.
Она сжимала зубы с пугающе неживой силой. Втиснуть между ними кромку пластмассового компаса, пляшущего в непослушной руке, казалось делом безнадежным. Снова и снова повторял он свои попытки, спеша, забыв обо всем прочем, словно самое главное заключалось сейчас именно в этом — разжать ей зубы. И тут вдруг ее замертво откинутая рука ожила — как бы из последних сил она вползла на грудь и двинулась вверх, слепо, затрудненно. Уцепилась за край куртки, сбившейся к подбородку, и сделала слабое движение стянуть ее вниз. Тут только Валентин увидел, разглядел нежную белизну девичьей груди, розоватый сосок — все это вопиюще чуждое, невозможное здесь в своей трогательной незащищенности. Мелькнула мысль, от которой он похолодел: этот бессознательный жест стыдливости — может быть, последнее, что она смогла еще сделать для себя…