Геометрический лес
Шрифт:
И я, словно испугавшись, что у меня действительно «не все дома», начал объяснять Анюте, будто это так просто объяснить. Я говорил ей о сущности искусства, о живописной метафоре, о том, что иногда безмолвный цвет начинает звучать и способен, как это ни странно, передать птичий крик.
Анюта сделала вид, что она меня поняла. Она кивнула головой, недавно побывавшей в руках дамского мастера, головой, от которой пахло дорогими заграничными духами. Она улыбнулась, как улыбалась пассажирам в набравшем высоту самолете, чтобы примирить пассажиров с высотой и неподвижными облаками. Но улыбка не обманула меня. За ней пряталось недоумение, почти испуг и
Мысль эта была пока еще только предположительной, еще далекой от окончательной оценки, но эта мысль уже стала между Анютой и мной, как стена, как психологический барьер, как возможность размолвки.
Анюта улыбалась одновременно из зеркала, перёд которым она стояла, и из той дали, которая уже насторожилась и приготовилась забрать ее от меня, разумеется в том случае, если подтвердится предположение, что «у него не все дома».
Случай, давний мой недоброжелатель, требовал от меня, чтобы я немедленно стал точно таким, как все, и доказал это Анюте своим поведением.
Я должен немедленно оказаться в том измерении, откуда изгнано всякое своеобразие. Мои желания должны быть такими, как у всех, и я сказал Анюте:
– Не сходить ли нам в кино? В «Молнии» идет знаменитая американская картина «Три мушкетера».
Эта фраза приблизила меня к той норме, которую Анюта считала священной. Мое желание ей было понятно. Оно совпало с ее желанием. И мы пошли в кино смотреть беспросветно глупую американскую картину.
Любовь требует жертв. Я догадался, что в жертву я должен принести свой личный способ мыслить и чувствовать. Я должен держать в тайне от Анюты замысел своей картины, которая могла вместить не только мир, но лучшее, что я носил в своем сознании. Это «лучшее» могло насторожить Анюту, внушить ей мысль, что я нахожусь за чертой нормы, как будто за этой чертой не находились многие художники, которыми принято восхищаться, приходя в Эрмитаж или в Русский музей.
В начале нашего повествования я упоминал о пригонке друг к другу двух миров: моего мира и Анютиного. Без такой пригонки едва ли была возможна совместная жизнь. Но случай с кукушкой, в метафорическом смысле (только в метафорическом) поселившейся на моем полотне, изображавшем лес, показал, как слабо и неумело были пригнаны два мира, два бытия – мое и Анюты.
Для меня метафора была не просто метафорой, а способом чувствовать и понимать мир. Для Анюты же она была намеком на то, что ее сожителя, возможно, когда-то ударили пыльным мешком.
Сожителя? Нет, пока еще мужа, любимого человека, но уже застигнутого возможностью оказаться в незавидном положении сожителя.
«Не переступай грань», – сказал я себе. Но разве можно оставаться настоящим художником каждый день и каждый час, не переступая границу, лежащую между обыденным, прозаичным, равным самому себе – и тем прекрасным, в которое превращает все явления и предметы поэтическое чувство?
«Не переступай грань!»
Но я в тот же день переступил грань, отлучившись на два часа в мастерскую, чтобы постоять у своего холста и положить на него несколько мазков.
Кукушка уже не куковала. Мои отрезвевшие чувства уже были не в состоянии прозреть сквозь цвет звук, замешанный в этом цвете.
Я положил несколько мазков, надеясь разбудить заснувший лес, а заодно и кукушку.
Затем я прислушался. Картина молчала. Но это было не то молчание, которое говорило сильнее всяких слов. И мне стало не по себе. Я видел свою картину чужими глазами. И эти чужие глаза уже не видели того, что видел я раньше, приходя в мастерскую и сразу проникаясь особым чувством, как будто вот сейчас случится чудо и написанный на холсте лес примет меня на свои тропы и уведет в даль, в немыслимую даль и глубину, в ту даль, которую знали художники итальянского Возрождения.
16
Гоша стоял и смотрел на мою картину. Гоша стоял потому, что не любил и не умел сидеть. Он стоял, держа пачку писем и газет, и слушал древнюю легенду О том, как художник вошел в свою картину. На полудетском Гошином лице лежало выражение легкой радости и удивления.
– Так просто взял и вошел? – спросил Гоша.
– Да. Но это было в легенде. В жизни такого не бывает.
– А может, и бывает?
Забыв о письмах и газетах, которые нужно было разнести, он стоял и о чем-то думал.
– Вы знаете дядю Васю? – спросил он меня.
– Какого дядю Васю?
– Водопроводчика и монтера.
– Ну, знаю. А в какой связи ты его вспомнил?
– Он тоже мне рассказывал о необыкновенных картинах, в которые можно войти и выйти.
– Уж не спьяну ли рассказывал?
– Нет, в трезвом виде. Дядя Вася мастер на все руки. Он изобретатель.
– Изобретатель? А что он изобретает?
– Налаживает связь между нашим миром и тем, в котором вещи не имеют тяжести.
– Разве может быть такой мир?
– Дядя Вася там бывал.
– Брось-ка, Гоша! Этот монтер начитался фантастики. Дурачит тебя, а заодно и себя тоже.
Гоша смутился. Своим смущением он словно хотел закрыть дядю Васю и дяди Васин мир от грубого вторжения, от чужих, лишенных чуткости слов, от всего того, что называют житейской прозой.
По-видимому, дядя Вася тоже был романтик, хотя и не разносил писем, а молча, не пуская никого в свою душу, чинил водопровод или возился с электропроводами.
– Ну ладно, Гоша. Я не против фантастики, если она на научной основе. Я все-таки материалист. И, рассказывая старинную легенду, я хотел тебе внушить поэтическую мысль. Не надо эту мысль понимать слишком буквально. Художник вошел в свою картину не физически, а только духовно. Картина стала его духовным домом. Он слил себя со своим воображением. Понимаешь, Гоша?
– Понимаю.
– А о каких картинах говорил тебе монтер?
– О необыкновенных. Эти картины он видел там…
– Где?
– Не знаю. Но он говорил, что рядом с нами есть еще один мир.
– Он шутит, Гоша. Другие миры существуют только в фантастических романах.
И тут я подумал о монтере и водопроводчике дяде Васе Анютиными словами. Я подумал: «И у него тоже не все дома».
Эту формулу я постарался примерить к человеку среднего возраста и средней наружности, часто встречавшемуся мне то на лестнице, то во дворе, а до переезда ко мне Анюты – в буфете с нежным названием «Снежинка». Дядя Вася был такой, как все. Даже слишком такой, больше чем надо. А романтический почтальон Гоша пытался выдать его за «пришельца». Я не случайно взял слово «пришелец» в кавычки, потому что без кавычек оно звучало бы глупо, как глупо и нелепо звучат другие подобные слова из инфантильного словаря научной фантастики, рассчитанного на невзыскательный вкус подростка. Но Гоша и был в сущности подростком, и это слово не резало его слух, а, как казалось Гоше, вполне подходило, чтобы придать вечно небритому водопроводчику таинственный вид и включить его в один ряд с персонажами книг, которые Гоша брал в районной библиотеке.