Геометрический лес
Шрифт:
Ее своеобразие заключалось в том, что она была и одновременно казалась. Она казалась намного больше самой себя, словно, начинаясь здесь, возле чемодана, в комнате, она заканчивалась где-нибудь возле звезд Большой Медведицы или еще дальше.
Своими полными, белыми, легкими руками она стала доставать из чемодана рубашки, лифчики, юбки, чулки и платья, и класть, и вешать их в гардероб, вдруг ставший из обыденнейшего предмета семейного быта и уюта чем-то трансцендентным, приобщенным к тайнам Вселенной, к ее странностям и загадкам, из которых самой большой была она сама.
Казалось,
Я хотел промолчать, притвориться отсутствующим, но Анюта крикнула:
– Войдите!
Дверь открылась, и вошел незваный гость – физик Ермолаев, всегда готовый всем и все объяснить, даже то, что было необъяснимо.
Он еще не переступил порог, как уже начал объяснять и объясняться. Он начал с того, что объяснил, почему он пришел, а кончил тем, что рассказал, как он понимает мир и свое собственное, увы, временное пребывание в этом вечно длящемся мире. Но между этими объяснениями прошло три часа, пытавшихся разрушить мое настроение, навеянное внезапным возвращением Анюты.
Три часа он просидел, не чувствуя ни своего, ни чужого времени, ни желания хозяев поскорее освободиться от словоохотливого гостя и остаться вдвоем, чтобы острее почувствовать бытие друг друга в эти напряженные минуты свидания после длительной разлуки.
Он то вставал, то садился, пил чай, вскипяченный Анютой, и размышлял вслух, наивно думая, что его размышления были важнее, чем тишина, которая ждала, когда наконец он уйдет.
А он не уходил, не уходил, не уходил, и время, заключив с ним коварный союз, вдруг растянулось и уподобилось тому времени, которое знают только стоящие в медленно двигающейся очереди или пассажиры на вокзале, когда на сутки опаздывает задержанный снегопадом поезд.
Он то вставал, то садился, почему-то искоса поглядывая в зеркало, в котором отразились мы все трое:
Анюта, я и он, – он, по-видимому вовсе не собиравшийся никуда уходить и забывший о том, что мы с Анютой муж и жена и что нам хочется остаться одним, без свидетеля, после столь долгой разлуки.
Но всему есть конец. Он ушел. И мы остались вдвоем. Я закрыл полотенцем зеркало, словно оно тоже могло стать свидетелем и помешать нам со всей остротой почувствовать бытие друг друга, бытие, в эти напряженные минуты нуждавшееся только в покое и страсти, а также в тишине.
36
В эти дни мы не расставались даже во сне. Мне снилась Анюта, а она видела во сне меня. И утром мы вместе с ней шли на рынок, а вечером в кино. И даже в погрузившемся в темноту зале, где говорил, пел, танцевал, смеялся и плакал экран, я чувствовал и внутренним взором видел только ее, сидящую рядом со мной Анюту, и ее присутствие наполняло меня счастьем, словно она вобрала в себя весь мир, в том числе и экран, на котором своей эфемерной жизнью полусуществовали снимки людей, лиц, пейзажей и событий, пытавшихся занять веселый и наивный Анютин ум и при этом не помешать мне.
А потом мы текли вместе с толпой к выходу, не сливаясь в одно целое, и на суетливой шумной улице снова остро ощущали присутствие друг друга, как в тот миг, когда закрылась дверь за словоохотливым физиком.
Мне никогда не забыть, как закрылась дверь и мы наконец остались вдвоем. Все вдруг исчезло, вещи стали невидимками, и только стены напоминали о себе и о том, что они отделяют нас от всех и от всего, надежно нас охраняя.
А потом Анюта опять о чем-то рассказывала, пытаясь своим рассказом разомкнуть тот невидимый круг, который очертил подобревший ко мне случай. Ей еще нужно было прошлое, я же нуждался только в настоящем, и мне хотелось, чтобы оно длилось, длилось, длилось, не меняясь и ни на миг не разделяя нас.
Мы спали вместе, ели вместе, ходили вместе, и я забыл о своей мастерской, о незаконченной картине, а Анюта – об аэропорте и о прозрачном воздушном пространстве, притворявшемся небом, о летчиках и своих подругах-стюардессах и о своих отнюдь не легких обязанностях.
Там, над облаками, она работала, разносила прохладительные напитки, кисло-сладкие конфетки и улыбалась, улыбалась, улыбалась. Ее улыбка тоже была на службе, она помогала пассажирам забыть о том, что под ногами у них бездна, а привычная твердая земля далеко-далеко внизу.
Помнила ли она сама о том, что под ее красивыми. полными ногами, на которые бросали взгляд и стыдливо отводили глаза и безусые юноши, и среднего возраста солидные люди, и старцы с искусственными зубами, помнила ли она, что под ногами, за обшивкой самолета, пряталась бездна? Да, помнила, особенно когда возникало нечто непредвиденное и его нужно было скрыть от пассажиров, а особенно от нервных пассажирок. Какую выдержку надо было иметь, чтобы беззаботно улыбаться, думая не о себе, а о пассажирах…
Мне тоже Анюта улыбалась, хотя под ногами у меня была не бездна, а твердая, надежная земля. И ее улыбка мне была нужна еще больше, чем пассажирам. Но мне нужна была не только ее улыбка и ее руки с подносом для кисло-сладких конфеток, но она сама, она вся, от головы до ног. Она нужна была мне каждый день, каждый час, каждый миг. Но дни шли, часы торопились, минуты мелькали, и скоро должен был наступить тот день, когда отгул кончится и безразличное к моим чувствам пространство снова и надолго отберет ее от меня.
«Никто не знает секрета, как остановить или хотя бы задержать слишком торопящееся время», – думал я, держа на своих коленях Анюту, чувствуя не только полноту ее тела, но и полноту ее бытия. Она была здесь, вся здесь со мной, и только мысль ее убегала в аэропорт, где ее ждали дела.
Она была здесь, со мной, но я уже наскучил ей, и она искала разнообразия то на улице, то в театре, куда, вела меня, достав дефицитные билеты через одну из своих подруг.
Признаюсь, я не люблю театра. Мне кажется слишком неестественным поведение взрослых людей, надевших не свои костюмы и платья и пытающихся чужую, занятую на час жизнь выдать за свою собственную. Сидя в зале в удобном кресле и смотря на сцену, я ни на минуту не в состоянии забыть и забыться, как это бывает во сне или в похожих на сны фильмах Чаплина, Тарковского или Феллини.