Геометрия времени
Шрифт:
Факультет
По образованию я экономист тире математик. Почему я выбрал эту специальность в такое время и в таком месте – навсегда останется для меня загадкой. Ибо нет, не было и не может быть у коммунистов никакой экономической науки. Возможно, меня привлекло слово, стоящее после тире. Я любил математику. Я мечтал сделать великое открытие в области либо теории множеств, либо в теории чисел. Я любил геометрию и мог часами просиживать над мехматовскими задачами. Кроме того, математика – наука беспартийная, а это, как известно, дорогого стоит. Однако что-то не сложилось в высших сферах, и я оказался в одном из московских экономических вузов. Первоначально у меня были иллюзии. Я хотел математизировать
Затем плюнул на все и погрузился в чтение мировой классики.
Пруст, Кафка, Джойс делали мою духовную жизнь вполне насыщенной. Я решил написать роман. Даже придумал для него подходящее название. Я знал, какой фразой он закончится. Но вот в мои руки попал «Мастер и Маргарита», и я понял, что роман этот уже написан совсем другим человеком. Жить стало неинтересно, и я увлекся пивом. Образовалась компания: Миша Фарм, Слава Молянский, Саша Мельников, Фима Арабов. Мы облюбовали один не самый роскошный пивной бар и частенько просиживали там, предпочитая свежее пиво и не очень свежие креветки Марксу, Энгельсу, Ленину и всем другим господам, трудами которых наша жизнь стала столь легка и приятна. Мне было девятнадцать лет, я не знал еще ни одной женщины, но надо сказать, не сильно от этого переживал. Мастурбация заменяла мне любую женщину, которую оставалось лишь представлять мысленным взором, а при моем воображении это не составляло никакого труда. О чем мы говорили? Обо всем. О том, что Брежнев – дебил. О том, что Любимов – гений. И еще о том, что никакой другой власти, кроме советской, в этой стране не может быть. Затем шла философия: Беркли, Кант, Фихте, но не Гегель, ибо он навек связался в сознании теорией коммунистической диктатуры. Впрочем, как и Фейербах. Самым глубоким философом был Фима (за это его, вероятно, и отчислили с первого курса).
– Что такое истина? – спросил он как-то меня.
И я, мыслящий лишь математическими формулами, ответил, не задумываясь:
– Истина – это однозначность устройства мира.
Фима был потрясен.
– Ты это запиши, – сказал он мне.
Кстати, мое знакомство с Фимой продолжалось еще несколько десятилетий, пока он не стал человеком больным, желчным и чересчур грубым. Но влияние на мою жизнь оказал огромное. У него было своеобразное чувство юмора. Однажды я был у него в гостях, пили бутылочное пиво, ели свежесваренные им креветки и вдруг, подойдя к окну, он сказал:
– Володь, посмотри.
Я взглянул за окно. Шел ливень. Внизу далеко под нами двигалась по улице поливальная машина и поливала кипящую от дождя мостовую из всех своих отверстий. Так Фима и вошел в мою память, навсегда связанный с этой не то безумной, не то циничной и беспомощной машиной.
Надо сказать, что никаких глубоких привязанностей, граничащих любовью, у меня к моим однокашникам не было. Все было просто – мы вместе проводили время, трепались и пили. С пива началась и моя дружба с Мельниковым, которого сразу же стали называть Шуриком. Как-то после лекций, а может, и вместо, мы курили на лестничной площадке второго этажа, и он неожиданно (хотя что в этом неожиданного) предложил по пиву. Я был не против, но заметил:
– Больше, вроде, желающих нет.
– А что, вдвоем не хочешь? – не то обиженно, не то высокомерно спросил он.
– Да нет, отчего же? А деньги есть?
Мы подсчитали деньги. Их было около шести рублей.
– Должно хватить, – сказал я.
И мы побрели вдвоем, туда, под мокрый снег, ища приключений на свою задницу.
Пивной бар у Покровских ворот был местом весьма известным. Известным практически всем студентам столицы, и можно только удивляться, что бывали в этом баре и свободные места, – хоть иногда, но бывали. Стены двух небольших залов были испещрены названиями ВУЗов, именами, а также короткими воззваниями. За самым дальним и, пожалуй, самым неудобным столиком сидел Фима в гордом одиночестве (к тому времени его уже вышибли из
Фима уже тогда был лысоват. Тонкие чувственные губы и слегка изможденное лицо делали его похожим на Великого Инквизитора. Он был сибарит. К пиву едва прикасался губами, креветку чистил тщательно и осторожно и подносил ее белое мясо ко рту, словно причащался.
Разговор шел в основном между Фимой и Мельниковым, а я, вероятно, отставший от них в развитии, просто слушал.
Мельников излагал свой взгляд на марксизм. Теорию Маркса он считал универсальной и вполне пригодной для анализа советской власти. Внутренние противоречия буржуазного общества аналогичны противоречиям советского. Прибавочная стоимость никуда не исчезла, как ее ни называй, а степень эксплуатации стала еще выше.
– Выход из этого противоречия, – говорил он, – в том развитии, которое имеет место в западных демократиях, а именно – переход к постиндустриальному обществу с незначительной концентрацией капитала и увеличении роли живого труда.
– А как быть с дядей Васей? – спросил Фима.
– С каким Васей?
– С хамом и жлобом. Каким термином ни называй свое общество, похабство и хамство из него никуда не денутся. Народ страдает не от режима, а, как бы это мягче сказать, от собственного хамства. Установи здесь любую демократию, используй любые постиндустриальные технологии – будет только хуже. Корень – в истории народа, идущей еще от татар. Чем советская власть отличается от Золотой Орды?
Они пили, ели и спорили, с моей точки зрения, ни о чем. Просто красиво проводили время. Я был на стороне Шурика, но считал, что и говорить тут не о чем. Меня больше интересовала психология.
– И какой твой прогноз? – спросил Мельников.
– Все кончится новым средневековьем, – заявил Фима, обсасывая креветку.
– Давайте о бабах, – сказал Мельников.
– Можно и о бабах. Вот, например: откуда мальчик знает, что надо делать с женщиной. И что бы он стал делать, если б ему все это предварительно не объяснили за стаканом водки взрослые дяди. Мельников почесал в затылке:
– Не знаю, – честно сказал он.
В разговор о женщинах и я готов был включиться. Хотя бы потому, что к беседам на социальные темы у меня выработался стойкий иммунитет после знакомства с преподавателем научного коммунизма, отставным полковником КГБ Горманом. На одном из первых занятий всеобщий любимец, красивый парень Володя Петров поинтересовался, когда будет построен коммунизм. Горман отреагировал мгновенно:
– Значит, так, – сказал он, – никаких вопросов мне не задавать – раз, отвечать только на мои вопросы – два, знать учебник наизусть – три. Всем все ясно?
– Господи, – тихо простонала сидящая недалеко от меня Таня Буянова.
Горман дернулся, словно через него пропустили электрический ток:
– Еще раз услышу про боженьку – вон за дверь и никакого зачета.
Мне сразу стало скучно. Говорить тут вообще не о чем. Советская власть – это вроде стихии. Ее можно либо принимать такой, какая она есть, либо удавиться.
Но и разговоры о женщинах не доставляли мне никакой радости.
К этому времени, т. е. к двадцати годам, я начинал чувствовать неудобство от того, что никакой девушки у меня не было. Я полагал, что сначала надо влюбиться, а потом уже будет и все остальное. Но что значит влюбиться? Сердцу ведь не прикажешь. Я не знал тогда, что онанизм нежелателен хотя бы тем, что делает удовлетворение слишком доступным. И занимался я этим только в пику большевикам, которые отчего-то не любили онанизм и наложили на него молчаливое табу. Это, конечно, было глупо. Можно себе представить: вся страна ночью начинала протестовать против ига большевизма. Свое будущее в этом смысле я не представлял никак. Математические формулы не давали на это ответа.