Геопанорама русской культуры. Провинция и ее локальные тексты
Шрифт:
Деструктурированность жизни городской окраины уравновешивается инерционностью, ее приверженностью устоявшимся традициям. Повествователь в рассказе Вересаева отмечает: «В подобных разговорах пройдет весь вечер» (Вересаев 1948,100). Софья Сведловская в «Мечте» Амфитеатрова, приняв решение выйти замуж за самого «пропащего» мужика окраины, считает себя обязанной прежде всего стать покорной своему мужу согласно традиционным народным представлениям о семейном быте. Короленко в «Ненастоящем городе» обращает внимание на то, что на городской окраине, вопреки перепроизводству «чеботных» и очевидной нехватке столяров, отцы по-прежнему учат детей сапожному мастерству: «Так вернее». Показательно в этом плане отношение «чеботных» к инициативе одного из сапожников изменить привычную вывеску – сделать ее красочной. Попытка внести в узаконенный временем порядок жизни даже крупицу нового резко и дружно пресекается большинством.
В сознании жителей городской окраины актуализированы чувство причастности к единому и особому своему миру, оппозиция «свое – чужое». Так, в рассказе Л. Андреева «На реке» жители заречной слободы избивают
Отсюда – периодически выплескивающаяся агрессивность окраины по отношению к «чужим», и прежде всего к городу, что город постоянно чувствует. Поэтому окраина в повести Вересаева «Без дороги» зовется горожанами «грозной Чемеровкой», в рассказе Куприна «Детский сад» – «Разбойной улицей». Потому же Хрущев в рассказе Бунина «Пыль», хотя, кажется, и дорожит своим прошлым, оставляет поиски дома, где жил гимназистом, и лишь «бросившись» в курьерский поезд, чувствует облегчение: «Прекрасно, оставьте мне место, – сказал Хрущев лакею, который с карточкой завтрака заглянул в купе, с той прекрасной легкостью, с которой, верно, говорит на своем языке иностранец, переехавший границу своей страны после России» (Бунин 1965, т. 4, 154).
Такая окраина города (не только провинциального, но и столичного) в русской литературе всегда выступает благодатным материалом для постановки проблем национального характера, национального уклада жизни, русского менталитета. Вспомним, например, что переселение Обломова в романе Гончарова на окраину Петербурга связано с его отказом ломать свою натуру под немца Штольца.
В русской литературе конца XIX – начала XX в., в силу ряда исторических обстоятельств, проблема русского национального характера занимает особенно большое место. В рассказе Горького «Ледоход» староста плотничьей артели Осип оказывается, с точки зрения автора, обладателем именно русского характера – парадоксально-противоречивого, импульсивного, яркого. Неслучайно книга, в которую входит названный рассказ, носит заглавие «По Руси» и отмеченные черты национального русского характера маркируются рассказчиком неоднократно. Осипу свойственна большая амплитуда колебаний нравственных устремлений: то он ведет себя как трус, лжец, мелкий хитрец, то вырастает в волевого, бесстрашного вожака, хозяина труднейшей ситуации, вступает в схватку со стихией и побеждает, обнаруживая громадный запас творческих сил. И все эти особенности национального русского характера проявляются при переходе артели по треснувшим льдинам через речку, отделяющую плотников от собственно города, где уже бьют пасхальные колокола.
Городская окраина в русской литературе, можно сказать, сохраняет национальный характер, консервирует и укрупняет его черты. Литературная окраина Короленко, Чехова, Гарина-Михайловского, Горького, Амфитеатрова и др. открывает нашему взору целую галерею русских типов. Остановимся в этой связи на «Ненастоящем городе» Короленко. Жители окраины здесь тоже демонстрируют в качестве важнейшей особенности русской натуры – ее резкую противоречивость. Она дает о себе знать вопиющим разрывом между инерцией эмпирической жизни и духовно-артистической одаренностью личности, проявляющейся в тоске по красоте, своеобразной верности нравственно-эстетическим абсолютам. Последняя порождает такое максималистское неприятие сложившегося порядка жизни, которое находит выражение в нежелании вообще им заниматься и, следовательно, хоть что-то в нем менять. Позже, в 1910-е годы, к подобной трактовке русского менталитета будет очень близок Бунин в повестях «Деревня» и «Суходол» (см.: Спивак 1977,48–55; 1985, 57–60). В 80-е годы XIX века Короленко воплощает в художественном образе городской окраины свою концепцию интровертно-экстравертного национального русского характера. Традиционность жизненного уклада городской окраины у Короленко оказывается для ее жителей способом освобождения себя от необходимости тратить душевные и духовные ресурсы на невечное, преходящее. От докучливой эмпирики жизни персонажи «Ненастоящего города» уходят «в себя» – в работу созерцания. Энергию же этому виду духовной деятельности дает, с одной стороны, сила импульсивного протеста против оскорбительной эмпирики быта, с другой – не потерянная еще для человека русской окраины органическая связь с природой, Землей. Ведь городская окраина России – на переходе от деревни к городу и наоборот, в ней неслучайно подчеркивается русскими писателями природное, антиурбанистическое начало: сады, пустыри, огороды, река, заросшие улицы. Именно здесь кроются истоки, как дает понять Короленко, неуправляемых и неизживаемых «порываний» его героев из настоящей постылой повседневности в прошлое или будущее. Осуществлениями этих «порываний», пусть уродливыми, но несомненно, по-пушкински, содержащими «возлетания» «во области заочны», оказываются запои, побеги в деревню, в Сибирь, бродяжничество по Руси, уход на богомолье, даже кулачные бои («Городок Окуров» Горького).
Картина русской городской окраины в литературе конца XIX – начала XX в., таким образом, свидетельствует, что потребность в духовном созерцании, уходе в себя для русского человека неотделима от потребности слияния с миром природы, реализации себя в пространстве. В изображении городской окраины неслучайно обычно большое место занимает общий план, панорама – взгляд издали или сверху. В таком пространственном ракурсе изображения получает художественное выражение свойственное русскому сознанию ощущение себя не самостоятельным Космосом, а лишь частью этого Космоса, вечного и внеличного целого. Так, в рассказе Бунина «Над городом» мальчишки смотрят на город и его окраину с колокольни, и автор фиксирует существенное в его глазах преимущество такого взгляда: «Улицы пусты, – все эти мещане, купцы, старухи и молодые кружевницы сидят по своим домишкам и, должно быть, не знают, какой простор зеленых полей развертывается вокруг города». Вслед за Короленко Бунин четко маркирует два, с его точки зрения, важнейших элемента русского менталитета: духовное самосозерцание и чувство Земли (в широком смысле). «Когда мы, запыхавшись, одолевали наконец последний ярус колокольни, мы видели вокруг себя только лазурь да волнистую степь» (Бунин 1965, т. 2, 201).
Городская окраина часто представала в русской литературе конца XIX – начала XX века населенной нерусскими и открывала богатую перспективу сопоставления русского менталитета с менталитетом иным, например, еврейским. Еврейская окраина провинциального города находит место в произведениях Мачтета, Короленко, Гарина-Михайловского, Куприна и др. [287]
Обращение русской литературы к еврейской теме в этот период, с одной стороны, стимулировалось погромами, а с другой, – было естественным продолжением литературной традиции сопоставления русского и еврейского характеров, заложенной в XIX веке прямой перекличкой образов пушкинской Татьяны и ее няни в «Евгении Онегине» с образами Ноэми и Сары в драме Лермонтова «Испанцы» (см.: Спивак 1999, 237–242), изображением отношений Исайки с моряками в рассказе Станюковича «Исайка» и др. Географическое и территориально-административное понятие национальной окраины на рубеже веков обретало политическое значение: с поведением национальных окраин связывали возможность революции.
287
Понятие еврейской окраины в достаточной мере условно. Окраины с исключительно еврейским населением не существовало. Имеется в виду преобладание еврейского населения и его национально-бытовые стереотипы жизнеустройства.
Еврейская окраина представляла собой официальную черту оседлости в северо-западных и юго-западных районах России.
Она имела специфику, отразившуюся в ее национальных типах и создавшую их. По сути она являлась большим гетто, со всеми его затрудняющими человеческую жизнь особенностями: скученностью населения и проистекающей отсюда особой нищетой и грязью, дисгармоничностью бытового уклада, еще меньшей, чем в русской окраине, степенью приобщения жителей к современной культуре, ограниченной для личности возможностью самоопределения, повышенной конкуренцией. Эти черты еврейской окраины запечатлены Гариным-Михайловским в сюжете картины художника, влюбленного в еврейскую девушку («Ревекка. Святочная легенда»): <...>изображена была нищая многочисленная еврейская семья с отцом этой семьи, сидящим на своем табурете и низко нагнувшимся над заплаткой дырявого сапога» (Гарин-Михайловский 1958,62). Показательно, что на картине, толчком к созданию которой послужила любовь к Ревекке, художник изобразил нищету, тогда как семья Ревекки бедной не была. Художник создал типический образ еврейского быта.
Мотив нищеты в произведениях русских писателей, пишущих о еврейской окраине, обычно связан с мотивом тесноты и многолюдности. В зарисовках еврейской окраины, в отличие от русской, нет пространства: нет природы, земли, садов, огородов. Нет и колоколен, вид с которых включал бы в поле зрения автора и героев загородные природные пространства.
В повести Короленко «Братья Мендель» еврейская семья завязывает дружеские отношения с русской семьей видного чиновника, в которой воспитывается рассказчик. Писатель отмечает, что при доме последнего и домах его русских и польских соседей были сады, притом такие, что в них можно было кататься на плоту по небольшому пруду. Семья же Менделей, при всей ее состоятельности, сада не имеет. Нет у ее членов, как отмечает автор, и традиции общения с природой и землей: дочь Менделей «подошла к клумбе и стала любоваться цветами… У них при квартире не было цветов. – «Как они называются?» Сестра стала называть цветы. – «Отец очень любит цветы, и вот эти – его любимые. Он сам за ними ухаживает, когда свободен»» (Короленко 1990,172). Это различие в сознании и образе жизни русского и еврейского населения окраины в повести Короленко символически дает о себе знать в своеобразной войне «берега и льда». Лед, то есть каток, находится во владении гимназистов, в большинстве своем русских. На льду во время праздника Крещения вырубили «большой крест», здесь происходит православное водосвятие. Берег же – место, сплошь занятое кузницами, на нем собираются евреи-молотобойцы и еврейские мальчики, раздувавшие меха.
Различие национальных стереотипов жизни маркируется в повести на языке пространственных категорий. Каток находится на «большом озере», рядом с «большим шляхом». На пруду автор помещает «свободно» резвящуюся молодежь, каждому конькобежцу предоставлена физическая возможность «выделывать фигуры», что требует свободного пространства (здесь и подчеркнуто мною. – Р. С). В то же время не занятые работой по случаю праздника кузнецы-евреи «толпятся» на берегу. Символическим смыслом в этой связи обрастает в контексте повести и сама форма войны берега и льда, как ее изображает писатель. «Кузнецы часто забавлялись тем, что, наскоро выбежав из кузниц, швыряли под ноги катающихся полки или глыбы льда» (Короленко 1990,172), то есть дробили «чужое» пространство жизни, уменьшая его.