Гепард
Шрифт:
— Видите ли, дон Пьетрино, господ, как вы их называете, понять нелегко, они живут в особом мире; этот мир не был сотворен Богом, они веками создавали его сами своим опытом, своими горестями и радостями; у них исключительно прочная коллективная память, их огорчают или радуют вещи, которые для вас и для меня ровно ничего не значат, а для них жизненно необходимы, потому что связаны с классовыми воспоминаниями, надеждами, страхами.
Божественному провидению было угодно, чтобы я стал скромной частицей самого славного из орденов вечной Церкви, призванной восторжествовать на земле. Вы занимаете место на другом конце лестницы, не скажу, что на нижнем, но на другом. Найдя большой куст душицы или гнездо шпанских мушек — вы их тоже собираете, дон Пьетрино, я знаю, — вы вступаете в прямую связь с природой, создавая которую Бог не воздвиг непреодолимой границы между добром и злом, дабы человек имел возможность свободного выбора; и когда к вам обращаются
Старик смотрел на него с удивлением: он хотел знать, доволен ли князь Салина новым положением вещей, а ему толкуют про шпанских мушкек и про свет Голгофы. «Совсем от книг помешался бедолага!» — Про господ разговор особый, они живут уже по готовому порядку, в котором таким, как вы, знатокам трав положено снабжать их успокоительным или возбуждающим, а нам, священникам, — обнадеживать их насчет вечной жизни. Этим я не хочу сказать, что они плохие, вовсе нет. Просто они другие; быть может, они кажутся нам такими странными потому, что Уже достигли привычного равнодушия к земным благам — той вехи на пути в Царство Божье, которой мало кому дано достичь, кроме праведников. Быть может, поэтому они не обращают внимания на те вещи, что имеют большое значение для нас. Живущим на горах нет дела до комаров внизу, а жителям Египта ни к чему зонты, зато первые боятся обвалов, а вторые крокодилов, тогда как нас с вами обвалы и крокодилы мало волнуют. У господ свои страхи, свои огорчения, нам неведомые: я видел, как дон Фабрицио, при всей его серьезности и уме, впал в ярость из-за того, что ему плохо погладили воротник рубашки, и мне достоверно известно, что князь Лискари целую ночь не спал от злости только потому, что на обеде у наместника его посадили не на то место. Неужели, по-вашему, породу людей, которых выводит из себя плохо выглаженное белье или отведенное место за столом, можно назвать счастливой и, следовательно, высшей породой?
Дон Пьетрино уже совсем ничего не понимал: чушь какая-то, чем дальше, тем больше: воротники, крокодилы. Выручил собирателя трав природный здравый смысл крестьянина.
— Но если это так, падре, тогда все они попадут в ад!
— Необязательно. Одни попадут, другие спасутся, все будет зависеть от того, как они жили в своем мире — мире, диктующем определенные условия. Салина, например, вот вам крест, выкрутится: он честно играет, по правилам, не мошенничает. Господь карает тех, кто, зная божественные законы, нарушает их по собственной воле, кто по собственной воле ступает на дурную дорогу; но те, кто следуют своим путем, не совершая при этом мерзостей, могут спать спокойно. Если вы, дон Пьетрино, начнете продавать цикуту, выдавая ее за мяту, гореть вам в адском огне. Но если вы однажды сделаете это по неведению, то какая-нибудь тетушка Тана умрет благородной смертью Сократа, а вы на белых крыльях, в белоснежном хитоне, отправитесь прямехонько на небо.
Смерть Сократа — это для собирателя трав было уже слишком: он уснул, а что еще ему оставалось делать?
Падре Пирроне заметил, что дон Пьетрино спит, и даже обрадовался этому обстоятельству: теперь он мог говорить спокойно, без опасения быть неверно понятым, а говорить ему хотелось, хотелось закрепить в четких, при всей их витиеватости, фразах обуревавшие его смутные мысли.
— Они делают много добра, что правда, то правда. Если б вы знали, скажем, сколько семей давно оказались бы на мостовой, если б им не помогали обитатели дворцов! И ведь они не требуют взамен ничего, даже от мелких воришек не ждут, что те из благодарности перестанут красть. Они поступают так не из кичливости, а в силу непонятного атавистического инстинкта, не позволяющего им вести себя иначе. Хотя может показаться, что это и не так, но они куда меньшие эгоисты, чем многие другие: в блеске их домов, в пышности их празднеств нет самовосхваления, почти как в великолепии церквей и литургии, когда уместно вспомнить выражение ad maiorem gentis gloriam — к вящей славе людской, — что в их случае означает искупление многих грехов; за каждый выпитый ими бокал шампанского они угощают шампанским пятьдесят человек, а когда они кого-то обижают — с кем не бывает? — это не столько их личный грех, сколько вина сословия, упрочивающего свое положение. Например, fata crescunt [70] , и дон Фабрицио взял под защиту и воспитал своего племянника Танкреди, то есть спас бедного сироту, не дал ему погибнуть. Вы можете сказать, будто он сделал это потому, что мальчик тоже был из господ, а для другого бы, мол, он палец о палец не ударил. Это так, но зачем бы ему стараться ради другого, если он искренне считает других неудавшимися экземплярами, безделушками из глины, вылепленными настолько топорно, что их и в гончарную печь помещать не имеет смысла?
70
Здесь:
Если бы вы, дон Пьетрино, в эту минуту не спали, вы бы возмутились, сказали бы, что господа плохо делают, что презирают других, и что все мы, одинаково находясь в двойном рабстве любви и смерти, равны перед Создателем. И я бы согласился с вами, уточнив, однако, что несправедливо обвинять в презрении к другим одних лишь господ, ибо это порок всеобщий. Преподающий в университете презирает учителишку приходской школы, даже если не подает виду, и коль скоро вы спите, могу сказать вам без обиняков, что священнослужители ставят себя выше мирян, а мы, иезуиты, — выше всего остального духовенства. Вы, собиратели трав, с презрением относитесь к зубодерам, а они — с не меньшим презрением к вам; врачи, в свою очередь, смеются над зубодерами и собирателями трав, а самих врачей считают ослами больные, которые собираются жить и жить, несмотря на изношенное сердце или бесформенную слизь вместо печени. Для судей адвокаты — зануды, мешающие отправлению правосудия, тогда как книги полны сатиры на тех же судей, чья напыщенность и невежество — далеко не худшие их отличия. Только те, кто не расстаются с мотыгой, презирают лишь самих себя; когда же и они научатся потешаться над другими, круг замкнется, и нужно будет начинать все сначала.
Скажите, дон Пьетрино, вы никогда не задумывались над тем, сколько названий разных профессий приобрели обидный характер? От сапожников, извозчиков и носильщиков до reitre [71] и pompier [72] у французов. Люди не думают о заслугах сапожников и солдат, они обращают внимание лишь на их недостатки, поэтому все сапожники и солдаты у них пьяницы и грубияны. Пользуясь тем, что вы спите и не можете меня слышать, могу сказать вам, что для меня не секрет расхожее понимание слова «иезуит».
71
Рейтар (фр) — солдат тяжелой кавалерии; употребляется в значении, идентичном русскому «солдафон».
72
Пожарный, человек, работающий с насосом, помпой (фр); используется как характеристика авторов помпезных, плоских, рассчитанных на внешний эффект произведений искусства.
Заметьте, что эти аристократы стыдятся собственных несчастий: я видел одного бедолагу, который на следующий день намеревался покончить с собой и при этом вел себя как ни в чем не бывало, прямо-таки светился, точно ребенок перед первым причастием. Иное дело вы, дон Пьетрино: пока на вас не подействует ваш слабительный сбор, вы оглашаете стонами всю округу. Гнев и насмешка, а не уныние и жалобы — вот что отличает настоящих господ. Хочу дать вам совет: если встретите хнычущего аристократа, приглядитесь к его генеалогическому древу, и вы сразу увидите на нем засохшую ветвь.
По сути дела, это сословие трудно уничтожить, ибо оно постоянно обновляется, успевая, прежде чем умереть, пустить семя. Возьмите Францию: французские дворяне красиво принимали смерть, их убивали, а они живы и, как прежде, остаются дворянами. Я говорю «как прежде», потому что не поместья и не феодальные права создают дворянина, но сознание собственной исключительности. Мне рассказывали про польских графов в Париже, которых восстания и самовластие обрекли на изгнание и нищету: нередко они содержат фиакры и возят в них буржуа, однако смотрят на своих седоков с такой неприязнью, что бедняги, сами не зная почему, чувствуют себя под их взглядом неуютно, как собаки в церкви.
Нельзя забывать, дон Пьетрино, что если этот класс должен будет исчезнуть, как это не раз уже бывало в истории, то ему на смену тут же придет другой, равноценный, с теми же достоинствами и недостатками; возможно, принадлежность к нему будет определяться не чистотой крови, а, допустим… наибольшим сроком жизни в данном месте или лучшим знанием какого-нибудь текста, пользующегося репутацией священного.
В эту минуту на деревянной лестнице послышались шаги матери. Войдя, она засмеялась:
— А с кем это ты тут, сынок, разговоры разговариваешь? Или не видишь, что твой друг спит?
Падре Пирроне смутился:
— Сейчас я его провожу. Бедный старик всю ночь по холоду бродить собирается.
С этими словами он открыл дверку фонаря, вынул из него лампаду и, став на цыпочки, зажег ее от лампы, после чего вернул на место, успев запачкать маслом сутану.
Дон Пьетрино плыл по волнам сна; струйка слюны стекала с нижней губы на воротник, образуя на нем мокрое пятно. Падре Пирроне не сразу удалось его разбудить.