Герберт Уэллс
Шрифт:
У Конрада был друг Форд Герман Хьюфер, позже известный как Форд Мэддокс Форд (он переменил свое немецкое имя во время Первой мировой войны), прозаик, критик, музыкант, поэт-прерафаэлит. Уэллс сошелся и с ним. Он считал Форда прекрасным поэтом и неплохим прозаиком, при этом разногласия меж ними были примерно того же характера, что и с Конрадом. Форд, кстати, об умении Уэллса говорить отзывался так же восторженно, как Моэм, но с долей яда: «Было наслаждением слушать, как Уэллс строит разговор. Он произносил монолог, замаскированный под беседу, до тех пор, пока тихонько не выводил дискуссию на нужную ему позицию и тогда отстаивал ее. Он позволял своим оппонентам вставить одно-два слова, а потом либо уничтожал их своей эрудицией, либо, если это не удавалось, ловко сворачивал на другую тему».
Самым близким другом Уэллса стал Джордж Гиссинг, прозаик «натуралистической школы». Их отношения тоже начались с рецензии. В апреле 1895-го Уэллс опубликовал критический отзыв на роман Гиссинга «Искупление Евы» — натуралистов
Еще один «аутсайдер», который, едва появившись в Лондоне (это было на пару лет позднее, в 1898-м), присоединился к компании Конрада, Уэллса и Форда — писатель Стивен Крейн. Он жил с женщиной, которую не принимали в обществе, и был вынужден из-за этого уехать из Америки, более пуританской, чем Англия, много рассуждал о свободной любви, чем импонировал Уэллсу. Крейн, разумеется, высоко оценивал работы Уэллса (критику Эйч Джи прощал только Шоу да Честертону), но и Уэллс был о книгах Крейна самого лучшего мнения и считал его роман «Алый знак доблести» шедевром. Эту четверку — Уэллс, Конрад, Форд и Крейн (одни биографы включают в нее еще Гиссинга, другие — Генри Джеймса) — обычно определяют как своего рода союз отщепенцев, группу, противопоставлявшую себя остальному литературному миру [27] . Трактовка спорная, но в другие группировки, во всяком случае, Уэллс войти не смог.
27
Взаимоотношения Уэллса, Конрада, Форда, Джеймса и Крейна описаны в книге: Delbanco N. Group Portrait: Joseph Conrad, Stephen Crane, Ford Madox Ford, Henry James and H.G. Wells. Ann Arbor (Michigan), 1982.
В Лондоне с 1891 по 1898 год издавался литературный журнал «Айдлер» («Лентяй»): в манифесте его организаторов — Джерома К. Джерома и Роберта Барра — воспевалась лень, но сотрудничали в нем не бездельники, а самые лучшие тогдашние писатели — Марк Твен, Джеймс Барри, Киплинг, Шоу. В начале 1896-го издатели пригласили Уэллса и опубликовали три его рассказа: «Красный гриб» (The Purple Pileus), «История покойного мистера Элвешема» (The Story of the Late Mr. Elvesham) и «Яблоко» (The Apple). Журнал славился непринужденной атмосферой, «лентяи» постоянно устраивали посиделки; Уэллс принимал в них участие, однако у других членов веселого сообщества были к нему претензии: не хочет лениться. «Он пишет новую книгу, когда люди еще не дочитали его предыдущую; изучает историю мира быстрее, чем школьник заучивает даты; изобретает новую религию, когда его Бог даже не успел обучить его молитве. У него стол стоит подле кровати, и он может приказать себе подняться в полночь, выпить чашку кофе, написать главу-другую и снова заснуть. А в перерывах между серьезными делами он мимоходом поучаствует в парламентских выборах или организует конференцию по вопросам образования, — позднее скажет о нем Джером. — Как он ухитряется производить столько энергии и не получить короткого замыкания в мозгу — это великая загадка науки».
Из этой компании Уэллс ближе всех сошелся с Барри (которому был в значительной мере обязан своим жизненным успехом); автор «Питера Пэна» часто бывал в «Хетерли», его очень любила Кэтрин. Глубокой эту дружбу нельзя назвать, все «лентяи» казались Уэллсу легковесными (в отношении большинства из них он ошибался) — не любили разговоров о социализме, религии и прочем. А может, дело в другом: хотя «лентяи» не были, в отличие от Конрада и Форда, идейно-эстетическими противниками Уэллса, они не называли его, как Форд, «нашим наставником в литературе»…
Кроме «Айдлера», Уэллс в 1896-м публиковал рассказы в других изданиях: в «Пирсонс мэгэзин» — «Сокровище раджи» (The Rajah’s Treasure) и «В бездне» (In the Abyss), в «Нью ревью» — «История Платтнера» (The Plattner Story), в «Уикли сан литэрари сапплемент» — «Морские пираты» (The Sea Raiders). Продолжал писать научные очерки в «Сатердей ревью» и «Фортнайтли ревью». В «Жизни растений» он писал о том, что различие между растениями и животными не так велико, как принято думать, а поскольку люди от животных тоже недалеко ушли, можно сделать соответствующий вывод. В «Разумной жизни на Марсе» он выступал против нелепости антропоцентрического подхода к вопросу об инопланетных цивилизациях. В эссе «О скелетах» предполагал, что если бы единственным предназначением скелета была поддержка тела, то он состоял бы из кварца, который прочнее, чем фосфаты и карбонаты, и пророчески утверждал, что главной линией прогресса в биологии должна стать биохимия.
Задержимся на двух статьях: «Эволюция человека как искусственный процесс» и «Приобретенный фактор». Обе посвящены любимой теме Уэллса. В процессе естественного отбора человек изменился мало, поскольку цивилизация естественному отбору противостоит (все-таки противостоит, как и у Хаксли, но не в этическом отношении, а в материальном, то есть защищает человека от необходимости бороться за жизнь); не меняется и вряд ли будет меняться тело человека, а также его эмоции и инстинкты, если бы не «слой внушенных привычек поведения», современный человек ничем не отличался бы от дикаря времен палеолита, который так же дрался за самку и давил того, кто послабее. Так что единственный возможный путь эволюции пролегает в области интеллекта, и только образование в области науки и искусства может когда-нибудь сделать из «цивилизованного дикаря» существо, которое действительно будет стоять на значительно более высокой ступени, чем животные. Мысль выглядит банально, если ее воспринимать в обыденном ключе — «учиться, учиться и учиться», — но для Уэллса ее смысл был гораздо глубже. Он имел в виду совсем не то, что десять классов образования лучше, чем пять, а пять лучше, чем три. Он считал, что развитие интеллектуальных возможностей позволит эволюции человека сделать качественный скачок.
Глава пятая ВОЙНЫ И МИРЫ
«Игра началась. Смерть надвигается на него. Не помогай ему, народ мой, дабы не постигла смерть и тебя. Сегодня Кемп должен умереть».
Кемп дважды прочел письмо.
— Это не шутки, — сказал он. — Это он! И он будет действовать.
Он перевернул листок и увидел штемпель «Хинтондин» и прозаическую приписку: «Доплатить два пенса».
Так сделан весь «Человек-невидимка» — каждую фантастичную, невероятную деталь в нем оттеняют какие-нибудь «два пенса». Недаром его полное название — «Человек-невидимка, романс-гротеск» (The Invisible Man, A Grotesque Romance). Советское толкование романа — трагедия ученого, чьи таланты не пригодились обществу, современное европейское — трагедия науки, которая, на первый взгляд являясь благом, может обернуться злом. Возникающая у читателя жалость к Гриффину объясняется тем, что он талантлив и у него были прекрасные задатки (советский вариант), или тем, что он живо и человечно написан (вариант европейский). Не согласимся. Талантливость персонажа — отнюдь не основание его полюбить или пожалеть, а написан этот герой так же схематично, как все уэллсовские персонажи. Дело в том, что «Невидимка» — в своем роде самый совершенный текст Уэллса: в нем сформулированный автором принцип «что бы вы почувствовали и что бы могло с вами случиться, если…» доведен до абсолютного совершенства. «Невероятное событие приобретает настолько удивительные и конкретные черты, что фантастический роман становится как бы документом», — писал Юрий Олеша, любивший ранние романы Уэллса и утверждавший, что именно «Невидимка» вдохновлял его в работе над «Завистью».
Мы воспринимаем Гриффина как злодея лишь до тех пор, пока он не начинает сам повествовать о себе. С этого момента он — это «я», а всякое «я» у Уэллса — это его читатель. Невидимый человек должен ходить голым и босым, а значит, подвергаться простуде, оставлять следы ног на снегу — все это мог придумать только тот автор, который полностью влез в кожу своего героя и вынудил читателя сделать то же. У этого «я» нет не только лица и фигуры — у него уже нет ни преступного прошлого, ни характера, ни свойств: «я» — это любой и каждый, и читатель — невидимый, раздетый, голодный, простуженный, травимый собаками, перепуганный, несчастный — всякое действие Невидимки оправдывает, потому что «я», поставленный в такие условия, поступил бы так же. «Конечно, я был в безвыходном положении, в ужасном положении! Да и горбун довел меня до бешенства: гонялся за мной по всему дому, угрожал своим дурацким револьвером, отпирал и запирал двери… Это было невыносимо!» Кемп в ответ на эти жалобы лишь делает вид, что понимает своего старого товарища, но читатель-то по-настоящему понимает его. Конечно, я был в безвыходном положении! Зима, я раздет, мне холодно — о, как мне холодно, как мне нужна одежда! Боже милостивый, я босиком вынужден ступать по камням, по снегу, по стеклам, а вы мне толкуете о морали! Конечно, я ударил хозяина лавки стулом, а что еще мне оставалось делать?! Я просто замерзший человек, которому некуда деваться — не возмущайтесь, а пожалейте меня…
Потом автор отбирает слово у Невидимки — читатель, ошалело встряхнувшись, уже не может понять, как он только что отождествлял себя с грабителем и убийцей. Но жалость остается. Если бы Уэллс дальше передал повествование Кемпу, мы бы поняли и одобрили и его предательство по отношению к Гриффину. В моем доме опасный бандит — как я мог не донести? Мне страшно; не осуждайте, а пожалейте меня… Но Уэллс этого не сделал. Он мастерски рассказал о страхе Кемпа, но только рассказал; читатель чувствует страх Кемпа, ежится, а все-таки не может стать Кемпом и поэтому воспринимает его поступок как низкий по отношению к тому, другому.