Герцен
Шрифт:
Герцен, как всегда, держит удар. Передовая российская общественность негодует. «Хищническим набегом на честь» называет анонимный автор «Отечественных записок» (1863, № 3) недопустимость выражений, типа «старые блудницы», «исписавшиеся остряки» и прочее, используемых Катковым в своем обличительном раже. «Это значит, — обобщает рецензент, — что сказать ничего больше они не умеют».
Непозволительный тон катковской статьи многими, даже умеренными читателями, не принят. Катков в нужный правительству момент, понятно, проявляет предусмотрительную ловкость. Даже его «Заметка…» набирается в типографии «такими клочками, чтобы наборщики не могли сообщить ничего студенчеству университета…» — свидетельствует современник.
Тревоги и страхи, охватившие русское общество, еще более усугубляют разъединение даже его просвещенной части. Некоторые, в том числе и Достоевский, оценивший глупость и ничтожность революционного листка, тем не менее
165
О своих впечатлениях от встречи, произведшей на него прекрасное впечатление, Достоевский напишет в «Дневнике писателя»: «Я редко встречал более мягкого и радушного человека».
Герцену припоминают все, даже прежние, брошенные вскользь, вырванные из контекста его высказывания (такие, к примеру, как в «Тюрьме и ссылке» о революционной силе воздействия пожара). Агенты Третьего отделения сбиваются с ног, пополняя списки навестивших Герцена. В связях с Герценом подозревают многих русских литераторов и деятелей культуры, не говоря об обычных сочувствующих, желающих выразить свое восхищение деятельностью лондонских редакторов. Наблюдение возле дома Герцена усиливается. В обширные списки тайной полиции конца июля 1862 года внесены лица, отныне подвергнувшиеся не только пристальной слежке, но, возможно, и будущему аресту. Среди них музыкальный критик В. В. Стасов, композитор Н. Г. Рубинштейн, писатель А. Ф. Писемский и многие, многие известные лица.
Девятнадцатого мая Герцен, еще в России оценивший талант автора «Бедных людей», постоянно следивший за всеми новинками русской литературы, спрашивал у Тургенева: «Напиши, пожалуйста, где найти мне Достоевского воспоминания о каторге». Через два дня нетерпеливый вопрос уже превращался в просьбу-приказ — прислать «Записки из Мертвого дома».
Не успел еще Иван Сергеевич ответить, как в Лондоне появился сам Достоевский. Первое впечатление после столь долгого перерыва в отношениях передано в письме Герцена Огареву от 17 июля: «Вчера был Достоевский, он наивный, не совсем ясный, но очень милый человек». Оттиск из журнала «Время» с разыскиваемыми «Записками» тут же поднесен автором «Александру Ивановичу Герцену в знак глубочайшего уважения…». Еще через пару дней, при втором свидании, Герцен подарит именитому гостю свою фотографию с надписью: «В знак глубочайшей симпатии от Герцена. 19 июля 1862 года».
Достоевский не останется в долгу. На следующий день, при третьей встрече, Федор Михайлович подпишет свою фотографию Александру Ивановичу «в память нашего свидания в Лондоне 8/20 июля 1862 года» [166] .
Пережив эшафот и ссылку, Достоевский достаточно осторожен, и полиции, даже не знавшей о третьем его посещении лондонского отшельника, не к чему придраться.
В июле при обыске в Ясной Поляне в отсутствие Толстого будут захвачены старые письма Тургенева, а в них обнаружатся явные свидетельства о «коротких отношениях» Льва Николаевича с лондонским изгнанником. Вскоре и Тургенев будет вызван на следствие в Петербург по сколачиваемому тайным сыском «делу о лондонских пропагандистах».
166
Работа в Доме-музее и собирательство за рубежом дали автору возможность узнать о третьей встрече, о которой прежде не было известно. Через 125 лет фотография обнаружилась в калифорнийском городе Окленде, у праправнучки Герцена — Антуанетты Рист-Констабль. Об истории находки см.: Желвакова И. А.Тогда… в Сивцевом. 4-е изд. М., 2009.
На фоне всего происходящего в Петербурге, окрашенного заревом пожаров, в «Колоколе» начинается полемика двух давних друзей, выразившаяся в их незатихающем споре о судьбах России и Запада. Судя по всему, «и Тургенев дышит на ладан», в идейном, конечно, смысле. Герцен склонен и его, как Кавелина, вскоре «прихоронить». Тургенев, без сомнения, двойствен, переменчив и податлив, но в своих сочинениях гениально прозорлив, улавливает и воздух, и гарь, и дым каждой, вновь открывающейся для России эпохи. Печатается у Каткова, восхищается антикатковскими выступлениями «Колокола», и у Герцена нет ни минуты сомнений, что друг не сможет «апробовать говнословие Каткова» («но все же весело его прочесть», — бросает он в письме старому товарищу).
После майского визита Тургенева Герцен решает ему писать «авангардное письмо». Долгое продолжение возобновленного разговора займет многие страницы в «Колоколе». С 1 июля 1862 года, и на протяжении более полугода, Герцен печатает восемь писем, озаглавленных «Концы и начала». Первое из писем пишется в период их полного расхождения с Кавелиным и поэтому включает в себя некоторые идеи, связанные с общей позицией и Кавелина, и Тургенева.
Двадцать второго августа Герцен спрашивал друга, читал ли он послания к нему, «доволен ли ими, али прогневался…». Тургенев отвечал с готовностью начать полемику в «Колоколе», но остерегся, так как получил «официальноепредостережение не печататься» в Лондоне. Недалек час вызова парижского жителя в Петербург, в Следственную комиссию. В полемическом противостоянии Герцена помогли частные письма Тургенева, включенные в тексты «Колокола», порой почти дословно и, естественно, анонимно.
После революции 1848 года Герцену особенно претит «мещанская цивилизация» Запада. Ему ненавистен буржуа, лавочник, рантье, «за цене стоящий». Он в поисках особенного русского пути. Уже прорастает зерно его веры в благодетельность русской общины. Спор о буржуазии, переросший тогда, на удивление друзей-западников, в демарш Герцена против «больной» Европы, затягивается надолго.
Не уготован ли западный путь для России? Время пришло дать ответ. Собственно, речь идет о российских «началах» и европейских «концах». В Европе, уверен Герцен, — одни «концы». А как же Маццини, Прудон, все выдающиеся деятели прошедшей эпохи, которыми жива память о революционной Европе? Они фантасты, фанатики и идеалисты, они «титаны, остающиеся после борьбы». «Они остаются последними часовыми идеала, давно покинутого войска…» Они — «Дон-Кихоты революции» [167] . Герцен приводит свою известную формулу. В революцию он давно не верит.
167
Образ героя Сервантеса, эволюционировавший в публицистике Герцена и созданный в противовес Тургеневу (выступившему в 1860 году с речью «Гамлет и Дон-Кихот»), носит во многом полемический характер. В 1856 году после знакомства с работой «С того берега», где образ Дон Кихота был значительно снижен и использован в целях показа благородных, но беспочвенных и поэтому побиваемых самой жизнью «рыцарей» революции 1848 года, Тургенев ответил Герцену. Для Тургенева Дон Кихот выражает «веру прежде всего, веру в нечто вечное, незыблемое, в истину»: «Он знает, в чем его дело, зачем он живет на земле, а это — главное знание». «Жить для себя он счел бы постыдным». В дальнейших своих статьях, и главное в «Концах и началах», Герцен продолжает усиливать черты, вызвавшие отповедь Тургенева. «Тип Дон-Кихота выветривается на наших глазах, становится реже и реже, никто не думает о том, чтоб, по крайней мере, снять фотографию», — пишет Герцен. Образ героя Сервантеса многогранен, и Герцен пользуется им для характеристики деятелей разных эпох. Конечно, особое место — у Маццини и Гарибальди, «у двух величавых теней высшей вершины революционного хребта». (Они верили и боролись, верили даже тогда, «когда уходили из жизни, иногда вопреки уму».)
Герцен оппонирует своему идейному противнику, убежденному в том, «что если русские принадлежат к европейской семье, то им предстоит та же дорога и то же развитие, которое совершено романо-германскими народами…».
«Общее происхождение, — полагает Герцен, — нисколько не обусловливает одинаковость биографий». «…Я не считаю мещанства окончательной формой русского устройства, того устройства, к которому Россия стремится, и, достигая которого, она, вероятно, пройдети мещанской полосой, — пишет он в заключительном восьмом письме. — Может, народы европейские сами перейдут к другой жизни, может, Россия вовсе не разовьется, но именно потому, что это может быть — может бытьи другое». Так в постоянном, недогматическом поиске верного пути развития России Герцен допускает возможность вариаций.
Из мощного спора всемерно уважающих друг друга старых товарищей выделяются главные темы этого колоссального диалога, не потерявшего своей злободневности. В запасе спорящих — Герцена и его «оппонента», образа собирательного, такой интеллектуальный запас, такое воображение и знание, такая смелость фантазии и неумеренность аналогий, ассоциаций, образов, что не грех представить отдельные фрагменты этого непростого разговора.
« Оппонент:
— Выслушайте меня покойно, без авторского самолюбия, без изгнаннической исключительности — к чему вы все это пишите?