Гермес
Шрифт:
Рядом с нею стоял дородный лысый мужчина. Несмотря на трагичность и тягостность минуты, лицо его не покидала широкая довольная улыбка. Его рот навсегда застыл в этой гримасе — уголки его были постоянно приподняты, и широкие губы улыбались. Его абсолютно лысая голова сияла и светилась и весь он сиял и светился желтым отсветом сытости и довольства. Он стоял, положив руки на небольшое, но объемистое брюшко, и с улыбкой смотрел в лицо умирающему. Его звали Аугусто Лента.
Чуть поодаль, в изножье кровати, одиноко и мрачно торчала высокая угловатая фигура. Человек в изножье также не отрывал своего тяжелого
Но не Меса. Он появился здесь недавно. Сейчас он стоял поодаль, не приближаясь ни к двоим у края ложа, ни к мрачной и безмолвной фигуре в его изножье.
Кроме них и умирающего Цезаря Кобленца, в комнате никого не было. Она освещалась тремя бронзовыми светильниками и была очень мала. Стены были серы и голы, темные занавеси скрывали помещение от вездесущих солнечных лучей. Здесь было очень холодно, потому что близость смерти никогда не дает тепла. Смерть никогда не дает тепла. Странная, она всегда ясно дает осознать единое и извечное правило: будь ты хоть бог, хоть человек, но должен быть срок и должна быть та четкая граница, за которой нет и не может быть жизни, а есть только холод и неизвестность.
Герру Магнусу Месу мысль эта была понятна, как никому другому. Существование его неколебимо и связно было навек сопряжено с пониманием извечных конечных истин. И если некоторые представители людской философии называли ее «философией жизни», то он с полным правом мог бы назваться «философом смерти». Он не делал этого только потому, что больше не писал пространных трактатов и нигде не пропагандировал своих идей. Это была его философия, поэтому к самой смерти он относился легче, чем остальные.
Кобленц вновь открыл глаза. Тьма Конца уже виднелась в них. Модерата и Лента быстро наклонились к нему, ожидая, что он произнесет те последние слова, какие всегда невольно вырываются из коснеющих уст. Но Кобленц просто смотрел на них. Это не был бессмысленный, ничего не понимающий взгляд умирающего. Он просто спокойно и отрешенно смотрел на них, глядя, как склонились они к нему, ожидая.
Смерти нет. Есть только переход из одной плоскости бытия в другую. Есть только вечное обновление. Есть только взгляд из-за Порога на ничтожную суету живущих. Есть только срок.
Они выпрямились, разочарованные. А кадуцей Меса вдруг засветился, вспыхнул и потянул его куда-то, сквозь темную пленку барьера, лопнувшего, словно упругая материя, и он увидел перед собой странную и безжизненную местность. Это была не Земля и не другой мир, это был вообще Не Мир. Это был Порог, и Мес знал это. Серое вокруг постепенно темнело кпереди, а потом переходило в черное, которое разделялось надвое светлой чертой. Это черное круглилось наверху высокими арками. То были два Входа. Ему был известен лишь правый. Что за зевом левого и зачем он вообще, он никогда не знал.
Перед
— Брат мой, — тихо произнес он.
Мес двинулся было к нему, но Кобленц поднял руку.
— Нет. Не делай этого. Я уже ухожу.
— Я пришел, — сказал Мес. — Почему ты уходишь, брат?
— Я устал.
— Мы все устали. Однако же до сих пор Буле было неизменным.
— Оно и будет неизменным. Ты войдешь в Буле, брат.
Мес покачал головой.
— Тифон рвется в Буле. И он будет там.
Взгляд Кобленца обжег его.
— Ты зря хочешь этого. К благому это не приведет. Тифон — пустыня, он иссушит Землю знойными суховеями, он сожжет созданий наших.
— Дабы вредить Адонису, — кивнул Мес.
— И ты тоже хочешь этого? — крикнул Кобленц. — Нет, брат!
— Я ненавижу его.
Вздох Кобленца был горек.
— Я уже ничего не решаю, — тихо произнес он. — Мне конец.
Он спустился с треножника и, не оглядываясь, побрел к левому Входу. Его фигура становилась все неяснее и неяснее, покуда совсем не пропала в угольной черноте за Порогом.
А Мес снова перенесся к ложу. Но на него никто не смотрел. Все взгляды были прикованы к одру. А на нем вместо так хорошо известной фигуры Кобленца лежала коричневая высохшая мумия — его смертная оболочка. Бессмертный дух покинул тело с именем Цезарь Кобленц навсегда.
Ховен рядом с Месом пошевелился.
— Прикажите, чтобы готовили погребальный костер, — прохрипел он и вышел из комнаты. Модерата, не взглянув на него, резко кивнула. Она все еще смотрела на останки Кобленца.
— Что он сказал тебе? — вдруг спросила она.
Мес молчал.
— Что он сказал? — повторила она, взглядывая на него.
— Передал тебе привет, — ответил Мес.
Все было кончено. Он прошел в ту же дверь, что и Ховен, и вышел на балкон. Здесь было еще холоднее. Ледяной пахучий ветер гор дохнул на него, растрепав волосы.
Солнце уже садилось за Гималаи, и вселенная погружалась во мрак. Лиловые, хмурились горы, грозные в своем молчании, постепенно одеваясь тенью. Она, сначала цвета заката, а потом темнее, темнее, становясь затем темно-синей, наползала на мир. Но небо было еще серо-красным, как бывает иногда в горах, когда облачность делает невозможными звезды. Ближние горы были уже синими, дальние, освещенные солнцем, еще белели. Их угловатые контуры, тронутые розовым, красками света расцвеченные, сверкали. Все было в синих и розоватых тонах.
Внизу, за изломанным перевалом, темнела развалинами древняя крепость. Он стоял на балконе старинного замка, одного из тех, кто помнил еще древнее зарево религии бон — религии демонов. Кобленц в последние столетия любил бывать здесь — это ненадолго восстанавливало его. И горы, сумрачно-синие, говорили об этом, и балясинки пузатого балкона, и вечернее небо говорили об этом. И камни вокруг об этом говорили.
Погребальный костер был давно готов. Он был сложен на внутреннем дворе замка, на старых потрескавшихся плитах. Бездымное, жаркое пламя, странно-яркое в синих сумерках, мигом слизнуло ссохшиеся останки, и тот, кто давно уже был мифом, окончательно стал им.