Герои расстрельных лет
Шрифт:
Над Бабьим Яром памятников нет. Крутой обрыв, как грубое надгробье. Мне страшно. Мне сегодня столько лет, Как самому еврейскому народу... Кого оставили спокойным эти мужественные стихи Евтушенко?
...Ненавистен злобой заскорузлой Я всем антисемитам, как еврей. И потому Я настоящий русский. (1961 г.) И даже в работе над этим - этапным для Евтушенко - стихотворением, искренним по своей направленности, он уже с легкостью расставался с одной символикой, заменяя ее противоположной. Завершая "Бабий Яр", он позвонил поэту Межирову: "Слушай, Саша, когда Моисей выводил евреев и Египта, светила ли над ним вифлеемская звезда?" - Старик, - ответил изумленный Межиров, - это было совсем в другой раз и в другой религии. - Тогда дай мне другой образ. - Посох Моисея...
– начал было Межиров. - Спасибо!
– не дослушав, вскричал Евтушенко, и в трубке зазвучал сигнал отбоя. Ему было достаточно. И посох, и Вифлеемская звезда, и "я, на кресте распятый, гибну...", и "лабазник избивает мать мою", и "доброта моей земли..." - все стало при новой, облегченной системе творчества только поэтической бутафорией. Евтушенко - поэт непосредственных чувственных фиксаций. Его ранние стихи "О, свадьбы в дни военные..." - прекрасны. Для поэта-гражданина, поэта - "властителя дум" - качеств недостало. Недостало силы духа, поэтической взыскательности, готовности расстаться с грошовым комфортом. Недостало личности. Однако ему нужно, чтоб о нем говорили. Ничего не продумав, попытался вычеркнуть из выборных списков Михаила Шолохова. Не удалось. Не могло удаться. Шолохова мальчишеским возгласом, без серьезных доводов, одним лишь выкриком из дальнего ряда не опрокинешь. Зал ждал аргументов. Евтушенко и не собирался аргументировать. Сергей Михалков, председательствующий, оскорбил Евтушенко, высмеял, высек, как дошкольника. Все были огорчены. Кроме него самого: на другой день мир его упомянул. Не так, так этак! Похоже, он уже не мог жить без газетного шума, как диабетик без инсулина. Схема его творческой жизни становилась примитивно простой. Качели, как-то назвал ее талантливый и непримиримый критик Бенедикт Сарнов. Евтушенко пишет стихи, в которых есть доля правды, искренности, "левизны". Стихи вызывают восторг молодежи, но... ярость партийного руководства. Его "разоблачают", - сперва охотнорядцы из ЦК комсомола, затем сановный "правдист" Юрий Жуков. Евтушенко мчит на Кубу, загорает на пляже вместе с Кастро и... печатает в "Правде" отчаянно плохие, безликие, на софроновском уровне, стихи. Все опечалены. Кроме него самого... Качели вознесли его, и он... ух! снова вниз. Появляются "Наследники Сталина". Опять сгущаются тучи. В квартире его КГБ монтирует микрофоны. ("Вы не живете нигде, вы ездите..." - скажет Евгению Евтушенко и его жене Гале добрая дворничиха, когда он переселится в другой дом.) Лекторы "оттуда" намекают на какие-то связи Евтушенко с заграницей. Полковник из погранвойск на Памире говорит мне: "Нам все известно. Недолго еще чирикать вашему Евтушенко...". Что делать? Как выпутаться?
Я как поезд, что мечется столько уж лет Между городом "Да" и городом "Нет". Мои нервы натянуты, как провода, Между городом "Нет" и городом "Да"150. Снова потянулись, как лента телетайпа, "оправдательные" километры блеклых официозных поэм. "Братская ГЭС", "Опять на станции Зима". Ложь ситуаций, ложь психологическая, а уж какая стихотворная техника! Забеременела, к примеру, Нюшка из деревни Великая Грязь (поэма "Братская ГЭС"). Отец ребенка отказался и от Нюшки, и от будущего ребенка. Нюшка в отчаянии:
Я взбежала на эстакаду, Чтобы с жизнью покончить враз, но я замерла истуканно, под собою увидев мой Братск. Остановила Нюшку "недостроенная плотина в арматуре и голосах"... А также "сквозь ревы сирен и смятенье... председатель и Ленин смотрели...". Ленин ее и спас. Ленин, как видите, тоже встал в один легковесный ряд с лабазниками из "Бабьего Яра", Нюшками и клюшками, - у хорошего хозяина и гвоздик не пропадет. Ну, а все же Ленин спас. Не Керенский!.. Качели рванулись вверх. Высоко взлетел. Бедный Евгений! Похоже, настиг его, как пушкинского Евгения, медный всадник государственности... Было успокоился он, снова зачастил в Клуб с иностранными гостями, стреляло шампанское. И тут - советские танки рванулись в Прагу. Все изменилось в один день. Старые писатели чувствовали близость перемен задолго: не случайно их последние юбилеи были прощанием. Позеры слиняли мгновенно: надо было либо прочно сотрудничать с режимом "всенародно одобрять" оккупацию, либо рвать с ним. Заметался Евтушенко. Господи, как он испугался! Ибо понял, как и все, что пришел предвиденный Борисом Пастернаком
...Рим, который взамен турусов и колес Не читки требует с актера, А полной гибели всерьез. Никаких иллюзий более не оставалось. Ни у кого. Если подмяли танками целый народ, значит, придушат и любое инакомыслие внутри страны. "Социализм с человеческим лицом" - последняя наша надежда - оказался такой же иллюзией, как "Государство солнца" Кампанеллы или фаланстеры Фурье. В то утро сосед по дому, ученый-литературовед, принес "верный слух" о том, что предполагается арестовать, для острастки, тысячу "инакомыслящих". Чтоб никто не вздумал протестовать. Льва Копелева, Бориса Балтера, меня снова топтали в высоких инстанциях. Человек пятьдесят топтали. Не хуже бабелевского конармейца Павличенко. Часами. Исключили уж отовсюду, откуда могли... - Вас троих возьмут, это точно. У дома две черных "Волги" с утра. И "топтуны".
Танки идут по Праге, Танки идут по правде, Танки идут по ребятам, Которые в танках сидят... "Боюсь записывать, боюсь читать, - сказал он, нервно отшвыривая морскую гальку.
– Этого мне никогда не простят... Слушай!
– Он приподнялся порывисто: - Посылать телеграмму протеста или не посылать? А?! С одной стороны, пошли-ка они... куда подальше: с другой, - если промолчу, как я взгляну в глаза Зигмунду и Ганзелке: они дали мне телеграмму. Они верят, что я что-то могу сделать...
– Он сел, обхватив колени, покачался из стороны в сторону.
– По-ло-жение... Слушай, посылать или не посылать?" Я ответил, что нельзя советовать человеку садиться в тюрьму. Это он должен решить сам. За обедом Галя, жена Евтушенко, пожаловалась: "Женька сошел с ума! Сорок рублей истратил на телеграммы...". Но и это были все те же качели. Рисковая игра. Когда спустя некоторое время секретарь ЦК Демичев запретил посылать его за границу ("Вы не разделяете взглядов партии!" - сказал глава идеологической службы), Евтушенко ответил, что разделяет и готов взять свои телеграммы протеста назад... "Турусы и колеса" - пожалуйста! "Полной гибели всерьез" - извините! Спустя некоторое время я увидел Евтушенко в Клубе писателей. За соседним столиком сидели Василий Аксенов и Владимир Максимов. Максимову было худо. Он только что получил приказание явиться к психиатру. Никто не знал, как повернется дело. Боялись худшего... Евтушенко отозвал Аксенова и сказал громко, чтоб зал слышал: "Зачем ты сидишь с этим антисоветчиком?!" Я был бы несправедлив, если б снова не напомнил здесь о стихах поэта, ставших, увы, автобиографическими. "...Танки идут по ребятам, которые в танках сидят...". Как живопись нонконформистов сметали бульдозерами, так поэзию давили танками. Стоило самому глубокому и, возможно, самому талантливому поэту России Олегу Чухонцеву написать о князе Курбском, бежавшем в Литву от царя Ивана Грозного: "Чем же, как не изменой, воздать за тиранство...", стоило появиться этим строчкам в журнале "Юность"151, как едва ли не весь Генеральный штаб Советской Армии пришел в движение. Слава Буденного, "изничтожавшего" Бабеля, видно, не давала покоя, - целая когорта генералов немедля подписала яростное письмо о том, что поэт Олег Чухонцев "призывает молодежь к измене...". Себя они ассоциировали с опричниной Грозного, что ли?.. Олега Чухонцева отбросили от литературы на десять лет, - подобные "психические атаки" генералов, естественно, травмировали и остальных поэтов, в том числе Евгения Евтушенко, который любил и высоко ценил Олега Чухонцева. Евтушенко сердито требовал в стихах: слышать стон и за стеной твоей квартиры, а не только во Вьетнаме. Но...
– не заступился ни за Жореса Медведева, заключенного в свое время в психушку, ни за генерала Григоренко, ни за Владимира Буковского. В медицине существует машина, заменяющая больное сердце. На время. Человек и с отключенным сердцем - жив. В поэзии такой машины не придумано. Читатель не прощает бессердечия. Не прощает ханжества. По Москве широко распространились стихи о Евгении Евтушенко, написанные как бы от лица поэта Евгения Долматовского:
Я - Евгений. Ты - Евгений. Я - не гений. Ты - не гений. Я - говно, и ты - говно. Ты - недавно, я - давно... ...Так случилось, что первой стала закисать в юбилейном безвоздушье молодая поэзия пятьдесят шестого года, поэзия антисталинского порыва. 2. МОЛОДАЯ ПРОЗА: ОТХОД С БОЯМИ, ПОТЕРИ. ОБЛАВА НА... ЭЗОПА Проза держалась крепче; вжимаясь, как пехота, в землю, не прекращала огня... Несколько прозаиков заняли круговую оборону, защищая друг друга. Многих выбили. Устрашили голодом, мордовскими лагерями, Владимирской тюрьмой. Иные притихли сами, видя судьбу неуемных. Поутих и прозаик Василий Аксенов, один из самых популярных и талантливых писателей, пришедших в литературу после 56-го года, вместе с Евтушенко, Вознесенским, Ахмадулиной, Булатом Окуджавой. Стал работать с оглядкой, волей-неволей. И все же успел сказать свое. Как и многие другие писатели его поколения, он наиболее глубок не в романах и повестях, требующих огромного жизненного опыта, а в рассказах, где его талант, знание современного языка проявляются в полной мере. На мой взгляд, самый значительный и совершенный по форме рассказ Василия Аксенова - рассказ "На полпути к луне", напечатанный впервые в "Новом мире"152. Герой рассказа - рабочий Кирпиченко, который жил и в детском доме, и в тюрьме, и в леспромхозах. "Всегда он жил в общежитиях, казармах, бараках, - сообщает автор.
– Койки, койки, простые и двухэтажные, нары, рундуки... У него не было друзей, а "корешков" полно. Его побаивались, с ним шутки были плохи. Он не долго думал перед тем, как засветить тебе фонарь". Был у них на работе передовик Банин. "В леспромхозе все носились с ним: "Банин, Банин! Равняйтесь на Банина!.." "В леспромхозе были ребята, - пишет автор, - которые работали не хуже Банина, и давали ему фору по всем статьям, но ведь у начальства всегда так: как нацелятся на одного человека, так и пляшут вокруг него, таким ребятам завидовать нечего, жалеть надо их". Не по сердцу пришлась официальной критике эта тема. Автор развивает ее, эту тему, идущую вторым планом, как бы исподволь, своеобразно. Банин повез Кирпиченко в Хабаровск, где у него, сказал он, "мировые девчонки" и сеструха. И пытался женить там Кирпиченко на этой своей сеструхе Лариске, которой под тридцать и которая "видала виды". Они поссорились. - Ты, потрох!
– с рычанием наступал на него Кирпиченко.
– Да на каждой дешевке жениться? - Шкура лагерная!
– завизжал Банин.
– Зэка!
– И бросил в него стул. И тут Кирпиченко ему показал... ...Все это Кирпиченко вспоминает в самолете "ТУ-114", который несет его через всю страну, из Хабаровска в Москву, в отпуск. И вот такой Кирпиченко влюбляется, и чистота человеческой души в грубом парне, бывшем лагернике, не свободном к тому же ни от лагерной жесткости, ни от лагерного сленга, его высокое преимущество перед казенными передовиками, эта чистота была вызовом казенной литературе. А рассказ большой высотой, достигнутой Василием Аксеновым как писателем. Выше подняться ему не дали, следующая его книга была заказной книгой Политиздата из серии "Пламенные революционеры". Она писалась через силу, ради хлеба насущного. Василий Аксенов запил, и только угрозы врачей, что это кончится для него смертью, время от времени останавливали его. Он слишком рано узнал оборотную сторону жизни, талантливый Василий Аксенов, сын Евгении Семеновны Гинзбург-Аксеновой, бывшей лагерницы-колымчанки, автора книги "Крутой маршрут" о женских лагерях, широко известной на всем свете. Родной сын бывших зэка, он много знает, он талантлив, как, быть может, никто из его сверстников. Однако в СССР он жил, подобно всем литературным талантам на Руси, со связанными руками. Рассказ этот, как и вся проза Вас. Аксенова, пожалуй, незаменим для того, кто хотел бы исследовать сленг России тех лет. Он отнюдь не кажется нарочитым, этот сленг, в устах Кирпиченко или передовика Банина; он достоверен, как и сами образы Кирпиченко и Банина. "Куда-то учапала", "законно повеселились", "руки мерзнут, ноги зябнут, не пора ли нам дерябнуть", "и прочие печки-лавочки", "чин-чинарем"... "шуточек таких, что оторви да брось", "буги-вуги лабает джаз", "ну и будка у тебя, Валерий"... И прочее, и тому подобное. По знанию новейшего сленга Василия Аксенова можно сравнить разве только с Александром Галичем, поэзия которого порой просто настояна на современном сленге; настояна так густо, что старые парижские эмигранты, пришедшие на первый концерт Галича, порой не понимали ничего, словно Галич пел на незнакомом языке... Сленг между тем придает пронзительную достоверность этому, казалось бы, невинному рассказу, в котором с огромной впечатляющей силой сказано о том, что жизнь вольного человека на Руси, - как жизнь зэка. Те же нары, те же бараки, та же работа, порой связанная со смертельным риском, и та же недосягаемость мечты, любой мечты, не связанной с деньгами, до которой, как выясняется, не ближе, чем до луны. ...Все эти годы не прекращает труднейшей работы и Владимир Тендряков; первые его произведения - "Ненастье", "Падение Ивана Чупрова"153 и др. имели подзаголовок "очерк". При переизданиях подзаголовки "очерк" или "очерки" обычно снимались. Очерк - жанр литературной разведки, он как бы не претендует на вселенские обобщения, описывает частный случай и в этом описании может исследовать "частность" как угодно глубоко... Простое ухищрение, но оно очень помогло Владимиру Тендрякову, которого, по выражению одного из критиков, "развернуло мгновенно, как пружину". Он не вошел в литературу, а скорее врезался в нее. "Тугой узел"154, как, впрочем и "Ухабы", о которых я говорил особо, уже не имели подзаголовка "очерки", хотя и тут все начинается со "случая". Скажем, дождь в "Тугом узле" случай, а то, что колхозников заставляют сеять в холодный дождь, когда заведомо зерно не прорастает, - не случай. Авария в "Ухабах" - случай, но то, что Княжев, несший раненого, не дает трактора, - это уже не дорожный случай. "Конкретность факта и конкретность мысли - в поддержку друг другу. Именно эта плотность сросшихся между собой наблюдений и составляет силу прозы Тендрякова", - справедливо замечает лучший исследователь творчества Вл. Тендрякова новомирский критик Инна Соловьева155. Такой плотностью факта и мысли отмечены и ранние и последующие рассказы и повести Тендрякова. Скажем, "Тройка - семерка - туз"156, рассказ, в котором представители правосудия увозят невинного, защищавшегося от убийцы. Этой плотности нет и в помине в толстых романах Тендрякова последних лет, в которые он ушел, как уходят в бомбоубежища во время жестокого налета... В последние годы он жил на даче, в Союзе писателей не показывался. Зарабатывал главным образом переводами "классиков-националов". Владимир Тендряков был опытен и умен, не высовывался на ураганный огонь; увы, в литературе опыт подобного рода не раз приводил писателей к литературной смерти.* ...Если кого-нибудь красносотенцы ненавидели воистину остервенело, так это автора "Нового мира" И. Грекову. И. Грекова - псевдоним. Если произнести его слитно - "игрекова". От игрека, означающего неизвестную величину, и происходит псевдоним одаренной писательницы Елены Сергеевны Венцель, доктора наук, одного из самых известных в стране ученых, в прошлом профессора Военно-воздушной академии им. Жуковского. Ненависть к ней вызывалась и ее прозой, и полной независимостью Е. Венцель от литературных временщиков. Она была недосягаема, паря там, на высоте своих засекреченных наук. Однажды, когда И. Грекова сидела за столом президиума, Александр Твардовский шепнул, наклонясь к ней, что пора ей окончательно уходить в литературу, так как она давно уж профессионал. И. Грекова ответила что-то, и оба расхохотались, и она, и Твардовский. Оказалось, она ответила своему редактору: "Мне? Профессионально - в литературу? Да это все равно, что мне, солидной женщине, матери троих детей, предложить пойти на панель!" И. Грекова вошла в литературу рассказом "За проходной"157. В рассказе молодые ученые секретной лаборатории, которым мало восьмичасового рабочего дня, и они, энтузиасты, борются за десятичасовой... Борются все: Саша по прозвищу Мегатонна, огромный парень, самый умный после "Вовки-умного" и который, в то же время, некультурен, дик. "От земли" - талант. Научный таран... Слишком красивая Клара по прозвищу "Три пирожных сразу". Женька-лирик, мечтающий написать поэму "Аврал умственной работы". Спорят о том, нужна ли вообще лирика, не прав ли инженер Полетаев, который объявил в "Литературке" лирику устаревшей. Ругают Илью Эренбурга и вдруг кто-то читает стихи. "Лишь через много-много лет, Когда пора давать ответ, Мы разгребаем груду слов. Весь мир другой - он не таков". И все замолчали, задумались о чем-то, казалось, необычном для этой секретной лаборатории. Лабораторией руководит "чиф", научный руководитель Логинов Викентий Вячеславович, по прозвищу "Черный ящик". И дело не только в том, что "чиф" непонятен- не то ученый, не то авантюрист, - а в том, что труд великолепных ребят использует современное варварство, способное истребить весь земной шар плодами их труда. Ребята работают на "черный ящик"... Никто не посмел так расшифровать рассказ Грековой, но никто из руководителей не забыл ей этого. Из подобных "черных" лабораторий вскоре вышли на свет и академик Сахаров, и десятки молодых ученых, его сподвижников. Следующий рассказ И. Грековой, "Дамский мастер" - один из лучших ее рассказов, о парикмахере-художнике Виталии, которому не позволяли творить. От него требовали план - и только. И Виталий, подлинный художник, творивший с женской головой чудеса, ушел в слесари. Подальше от халтурщиков и выжиг. Оказывается, творить невозможно даже парикмахеру. Он же не на войну работает! Этот рассказ трагический, хотя его трагизм руководителям культуры был непонятен, и И. Грекову оставили в покое, пока она не опубликовала повесть "На испытаниях". Тут уж ей воздали за все: и за правдивое изображение дикости и тупости жизни захолустного гарнизона, и за еретические мысли. В дни нескончаемой "юбилиады", перешедшей в обычный литературный погром, И. Грекову, по совокупности еретических мыслей и в литературе и в жизни, прорабатывали на всех собраниях. Судьба "Нового мира" стала и ее литературной судьбой. На литературную панель И. Грекова, как можно догадаться, не пошла, а удалилась тихо профессорствовать в один из невоенных институтов. Много разговоров вызвали Виталий Семин своей повестью о рабочей семье "Семеро в одном доме"158 и рассказами, и Юрий Домбровский159, бывший зэка, светлейший человек, писатель и ученый, автор романа "Хранитель древностей", напечатанного в "Новом мире". ...Поднялся однажды до высот "Нового мира" Анатолий Кузнецов своим прекрасным рассказом "Артист миманса"160, может быть, лучшим своим произведением, однако вскоре он не вернулся из Лондона, и советская печать начала торопливо выскребать его из сознания поколения как перебежчика. В литературе аллегорий, пожалуй, все эти годы лидировал Феликс Кривин, первая книга которого вышла в Ужгороде и тем не менее стала широко известной. В 1966 году его "Божественные истории"161 стали одной из самых популярных книг; и чем сильнее свирепствовала цензура, чем быстрее гибла сатира, тем охотнее читался Феликс Кривин, в творчестве которого торжествовал Эзоп. Ведь он писал о том же - об ушедшей и вовсе не ушедшей кровавой эпохе: "Избавь меня, Бог, от друзей, а с врагами я сам справлюсь! (сказал Александр Македонский.
– Г. С.). Он так усердно боролся с врагами, что Бог избавил его от друзей". Столь же актуален и "Мафусаил": "Первым человеком был Адам. Мафусаил не был первым человеком. Первым пророком был Моисей. Мафусаил не был первым пророком. Поэтому Мафусаил прожил девятьсот шестьдесят девять лет. И в некрологе о нем написано: "Безвременно скончался...". Он не щадит, Феликс Кривин, и своего читателя, только что боготворившего Сталина, а затем Хрущева и снова готового вознести над собой нового "вождя и учителя". "Не сотвори себе кумира. Я, например, не сотворю. У меня, например, к этому не лежит душа. Зашумело стадо Моисеево. - Вы слышали, что сказал Моисей? - ...как это правильно! - ...как верно! - ...не сотвори кумира! - ...О, Моисей! - ...мудрый Моисей! - ...великий Моисей!.." Самое удивительное, что эти "Божественные истории" изданы Политиздатом. Вероятно, по графе антирелигиозной литературы. О, Эзоп! В эти годы он стал нашим главным литературным наставником. Благодаря ему правда просачивалась иногда даже на страницы "Литературной газеты". Чаще всего на шестнадцатую страницу, где царствовали сатирики и юмористы. Открывал читатель шестнадцатую и - похохатывал нервно: "Дальше едешь - тише будешь". "Очереди станут меньше, если сплотить ряды". "И на похоронах Чингисхана кто-то сказал: "Он был чуткий и отзывчивый". "Уберите эти строчки - они мешают читать между ними". "Да здравствует все то, благодаря чему мы, несмотря ни на что..." А то вдруг о советских буднях эпически: "Стояла тихая Варфоломеевская ночь..." В конце концов юмористы так развеселились, что принялись на литературных концертах высказывать афоризмы, которые не удалось напечатать: "Время работает на заключенного..." Тут уж веселье началось такое, что редактор шестнадцатой страницы И. Суслов продолжает веселиться ныне за пределами бывшего Советского Союза. Похоже, слова "комик" и "комическое" в СССР происходят от японского "камикадзе".
Особняком стоит прозаик Юрий Казаков, талант поэтичный и редкий. Его первые рассказы появились в 56-м году. Первая книга "Манька" издана в 58-м году в Архангельске. Рассказы Казакова162 - откровенная полемика с теми, кто идеализирует жизнь, упрощает человека, облегченно трактует сложности и противоречия современной жизни. Это качество объединяет его с Вас. Шукшиным, Вас. Беловым, Вл. Максимовым, Вл. Конецким. Вас. Аксеновым, Георгием Владимовым - это писатели одной генерации. Ю. Казаков издал несколько сборников. "На полустанке" (59-й г.), "По дороге" (61-й г.), "Легкая жизнь" (63-й г.), "Запах хлеба" (65-й г.). Думается, идет он от тургеневских "Записок охотника", отсюда его манера повествования, его попытка избежать строгих рамок сюжета и сюжетного завершения.
... Вдо-о-оль по морю Мо-о-орю синему Плывет ле-ебедь со лебе-едушкой...
Плывет ле-ебедь, не всколо-о-охнется, Желтым мелким песком Не взворо-о-охнется... Критика сравнивала "Трали-вали" с "Певцами" Тургенева. В традиционном, будто бы "тургеневском" обличье встает перед нами ненадежный, ленивый душевно, "ветхий человек". Не может быть на него опоры, нет на него надежды. Вот в чем и вот где преодоление традиций, преодоление глубокое и многозначительное, которое советская критика старалась не замечать, обвиняя автора в эпигонстве. Сочен, талантлив и "Северный дневник" Юрия Казакова, последнее произведение писателя; после него Казаков словно в прорубь канул. Художники столь тонкие и чуткие погромных "юбилиад" не выдерживают. Они спиваются или уходят в свои леса с охотничьим ружьем... 3. РАЗГРОМ КИНОИСКУССТВА "Из всех искусств для нас самым важным является кино", - сказал В. Ленин. И немудрено. Книгу, даже хорошую, читают десятки-сотни тысяч человек, кино смотрят ныне в СССР сто-сто пятьдесят миллионов. В любой захолустный колхоз, на самое дальнее становище или погранзаставу раз в неделю, не реже, прибывает кинопередвижка... За кино прежде всего и взялись. Задолго до юбилиады. 23 марта 1963 года на специальном заседании Политбюро ЦК, на котором неистовствовал Никита Хрущев, был организован Государственный комитет по кинематографии. На правах министерства, как было официально объявлено, то есть с гигантскими министерскими окладами и особыми "номенклатурными" льготами, благодаря которым чиновник в Советском Союзе держится за свое место руками, ногами и зубами. Председателем Государственного комитета по кино был назначен Романов бывший генерал госбезопасности, во время войны один из руководителей СМЕРШа, что расшифровывается как "Смерть шпионам!". Главным редактором назначили Александра Дымшица, которого писатели вычеркивали из всех выборных списков. В сатирической поэме, в те дни гулявшей по Москве, ему было отведено особое место: "...Там Дымшиц на коротких ножках, погрома жаждущий еврей..." Это был период общего наступления Хрущева на искусство, его "встреч" с художниками, когда он кричал на скульптора Эрнста Неизвестного, грозил художникам-абстракционистам, матерясь и обзывая их педерастами. Литературный сценарий - основа кино. "Сценарное хозяйство" было взято под особый контроль. Кино к этому времени начало излечиваться от удара, нанесенного ему Сталиным, лично контролировавшим каждую кинокартину. В год появлялось тогда, как известно, всего восемь картин. Каждая принималась прессой как гениальное достижение советского киноискусства и тут же забывалась. Но к 65-му году кино действительно оживало. Когда в 66-67-м годах выпускался фильм о войне на Севере по моему сценарию, рядом, в павильонах "Мосфильма", снимались, может быть, самые талантливые фильмы последнего десятилетия. "Андрей Рублев" режиссера А. Тарковского, "Ася-хромоножка" режиссера А. Михалкова-Кончаловского, сына поэта, который не скрывал тогда своего иронического отношения к отцу, С. Михалкову. Завершался в те дни фильм "Обыкновенный фашизм" режиссера Михаила Ромма. На студии Горького снимался фильм о Герцене. Какова судьба всех этих фильмов, два из которых - "Андрей Рублев" и "Обыкновенный фашизм" - остались, несмотря на все потери, фильмами выдающимися? Фильм "Андрей Рублев" был, как известно, запрещен. В соседнем павильоне непрерывно переписывали фонограмму, т.е. меняли текст-монологи, диалоги. Я, по правде говоря, не мог понять, как можно изменить текст готового фильма. Ведь многие слова герой произносит лицом к зрителю, порой губы героя - на весь экран. Что тут можно поделать? Ничего, вскоре пришла и моя пора понять, как это делается. Фильм "Андрей Рублев" был переозвучен почти полностью. Посмотрел его генеральный директор "Мосфильма" Сурин, по профессии трубач в духовом оркестре, - что-то запретил. Вырезали часть фонограммы. Поменяли текст, "обкатали". Затем отвезли ленту министру Романову. Тот позвал Дымшица, еще кое-кого из самых бдительных. Нормальному человеку даже представить себе трудно, как правительственный Комитет принимает фильм. Я вгляделся как-то в полумраке в сановные лица приемщиков. Они не смотрели на экран. Почти никто не смотрел. Я ошеломленно вертел головой: спят?! Глаза закрыты... Но нет, лица у всех напряженные, не спят. Оказывается, принимающие только слушали. Стараясь не пропустить ни слова. Не прокрадется ли крамола?! Поэтому, бывало, иногда проходили немые эпизоды, даже более крамольные. В фильме режиссера Калика был такой: сидят на лавочке двое. Он и она. Она сбросила туфли, подобрала ноги под себя. Подходят двое милиционеров, говорят: "Не положено!" Те возражают. Милиционеры приказывают: "Пройдемте!" Правительственный Комитет запретил текст, так как он-де порочил милицию. Текст сняли. Сокращенный эпизод демонстрировался без текста. Получилось куда страшнее. Сидят на лавочке двое приятных молодых людей. Подходят милиционеры. Люди торопливо поднимаются и уходят подальше от греха. Это можно. Итак, Комитет, прослушав "Андрея Рублева", снял часть текста. Снова вырезали и переписывали фонограмму. Наконец, искореженный, т.е. готовый, принятый Комитетом, фильм повезли секретарю ЦК Демичеву. И... снова начали переписывать фонограмму. К счастью, разыгрался скандал, спасший фильм. Деятели мирового кино спрашивали на всех кинофестивалях, куда подевался "Андрей Рублев". Чтобы избежать "излишних разговоров", фильм продали в одном экземпляре некоему лояльному, как казалось ЦК, миллионеру. Он показал его на международном фестивале, где фильм получил I-ю премию. Следовательно, по законам фестиваля, его обязана была купить страна, проводившая фестиваль. Так, совершенно случайно, о выдающемся фильме узнал мир. ...Мог стать крайне интересным самобытный фильм "Ася-хромоножка", в котором снимались не актеры, а жители одной из глубинных деревень России. Я с удовольствием ходил в павильон, где снимали фильм, разговаривал с крестьянами. Это был смелый эксперимент, где крестьянину давали тему, а он сам развивал ее, как хотел. Фильм, что называется, зарезали. Зарезали до такого состояния, что он оказался невнятным, да и выпущен он был в ничтожном количестве копий. Хотя там не было ничего еретического. Там была просто жизнь. По правде... Словом, фильм пропал*. Как пропал для зрителя и интересно задуманный фильм о Герцене. Оказалось, что текст Герцена, классический текст Герцена о самовластье, о произволе царской монархии, вызвал в ЦК панический ужас. Ужас этот был сформулирован так: слова Герцена вызывают нежелательный подтекст, или "аллюзии", и текст заменялся до тех пор, пока обличитель-Герцен не перестал обличать. Герцен еще терпим, когда он издается во многотомье и широко не читается. Герцен на экране оказался страшным врагом советского государства и был искоренен. Труднее оказалось справиться с "Обыкновенным фашизмом" Михаила Ромма. Фильм документальный. О немецком фашизме, о Гитлере. Режиссер - первый режиссер страны, лауреат премий. Как такой фильм не выпустить? Гитлер заходит на выставку картин - и отовсюду смотрит на него Гитлер. Зал хохочет: только что Никита Хрущев изволил посетить Манеж, где на него смотрел со всех сторон Никита Хрущев. И так что ни кадр - зал смеется либо аплодирует. Замолкал лишь тогда, когда гитлеровцы расстреливали женщин в затылок и друг друга при этом фотографировали. Комитет измучился с Михаилом Роммом, и все же остановить картину о нацизме только на том основании, что она вызывает ассоциации, не хватило духу. Фильм, хоть и сокращенный (очень длинный, - сказали, вырезая ударные эпизоды), но все же вышел на экран. Мне запомнился один из споров, который вел измученный Михаил Ромм в Государственном Комитете. Когда у Ромма потребовали очередных исправлений, он воскликнул, держась за сердце: "Это же искусство, черт возьми!" В ответ он услышал язвительно-спокойную реплику Баскакова, заместителя Романова: "А кто вам сказал, что мы занимаемся искусством?!" Зритель торжествовал, валом валил в кино в последние годы юбилиады, когда появились на экранах правдивые фильмы "Доживем до понедельника", "Три дня Виктора Чернышева", "А если это любовь?", "Белорусский вокзал". И, помню, праздником был веселый и умный фильм "Айболит-66", где злой Бармалей басил: "Нормальные герои всегда идут в обход". А доктор Айболит распевал вместе с друзьями: "Это очень хорошо, что пока нам плохо"... Бармалея играл Ролан Быков, появление которого на экране всегда настораживало романовых. Звонили телефоны, вызывались внештатные консультанты: за Роланом Быковым глаз да глаз. В маленькой роли скомороха из фильма "Андрей Рублев" Ролан Быков сыграл по сути человека своей судьбы: самого себя... Для того чтобы не оставалось более никаких сомнений, в чьих руках судьба таких талантов, упомяну об одной детали: когда Сурин, генеральный директор "Мосфильма", проворовался во время совместных съемок с зарубежной студией и его пришлось сместить, кого, вы думаете, назначили?.. Место генерального директора "Мосфильма" занял... начальник милиции города Москвы Сизов. Правда, в это время он поднялся уже до зам. предисполкома Моссовета по охране порядка. Грибоедов оказался пророком:
Фельдфебеля в Вольтеры дам... ...Легко представить мое самочувствие, когда на лобное место, то есть в данном случае в правительственный Комитет, потащили и наш фильм о войне "Места тут тихие". Сценарий фильма, тоже изрезанный, но все же сохранивший главное, ради чего автор взялся за перо, был опубликован в журнале "Искусство кино". И утвержден Комитетом. Но утвержден-то он был в 66-м году. А сейчас на дворе был 67-й год, юбилиада. Главным героем фильма стал наш штурман военных лет, штрафник Александр Ильич Скнарев*. В недавнем прошлом - крестьянин-сибиряк, так и оставшийся до конца дней своих простодушным и добрым человеком. Я положил в основу фильма подлинные события. На Севере в 1942 году появилось много немецких подводных лодок. Они топили караваны английских, американских и канадских судов, которые везли оружие в Мурманск и Архангельск. На борьбу с подлодками бросили лучшие авиаполки. Самолеты сели в Ваенге, самом северном аэродроме Северного флота, под бомбежку, которая почти никогда не прекращалась. Чтоб самолеты могли сесть, штрафной батальон непрерывно, под разрывами, закапывал воронки от бомб. И в одном из штрафников летчики узнали своего бывшего учителя, полковника Генерального штаба, который теперь, в солдатской шинели и обмотках, закапывал лопатой воронку. Летчики забирают его с собой. В первом же полете Скнарев совершил открытие. Оно изменило весь характер операции Ставки. Скнарев определил, что подлодки в Баренцевом море маленькие, "Малютки". Сами, своим ходом, они не могли прийти сюда, значит, надо искать плавбазу, которая их привезла. "Мы бьем яички по одному, а надо взорвать весь инкубатор". Открытие - открытием, а Скнарева увозят снова в штрафбат. За ним прибыл представитель особого отдела... И вот Скнарев уходит со своим мешком в тот час, когда Северный флот начинает операцию - по его плану. Мчат грузовики с патронами и матросами, везут торпеды, а вдаль уходит, сторонясь проезжающих грузовиков, небритый сгорбленный человек в солдатских обмотках и с зеленым солдатским мешком. Он мешает шоферам, они матерят его. Человек, подготовивший победу, уходит вдаль, никому не ведомый и ненужный... Вы, возможно, уже догадались, что сказал генерал Романов, посмотрев фильм. Бывший глава СМЕРШа распорядился: - Штрафника убрать! Штрафников у нас не было. Все это выдумки. А в фильме были сцены поразительные, и, конечно, они были связаны с образом штрафника. Начальника штаба, который боялся штрафника как огня, играл Н. Гриценко, ведущий актер московского театра имени Вахтангова. Штрафника - М. Глузский. И, может быть, лучший из эпизодов - последнее столкновение начальника штаба и штрафника. Начальник штаба выталкивает Скнарева в штрафбат, но ему стыдно своего поступка, и вот он признается, отчего он, старый летчик, сейчас, на земле, трусит. "Нас было 12 друзей, воронежских. Один погиб в Испании, другой - в Финляндии. А где остальные? Где остальные?! Где мы погибли?! Вот ты штрафник до первой крови, а я - до коих пор?!" Гриценко заставил режиссера восемь раз переснимать сцену. Он глотал валидол, задыхался от жары. Но - не уходил, произнося фразу "Ты штрафник до первой крови, а я до коих пор?!" в разных интонациях, то криком, то свистящим шепотом придушенного человека. Воистину это была героическая актерская работа и гениально сыгранная сцена. "Штрафника снять!
– дружно закивали заместители Романова.
– Этого с мешком, в обмотках, чтобы не было". Я отказался. Кинул пропуск студии на стол начальства и вышел. И фильм "положили на полку". "Кто вам сказал, что мы занимаемся искусством ?!" - все время слышался мне голос романовского заместителя. Спустя месяц приехал ко мне режиссер. Глаза влажные. Руки трясутся. "Гриша, - говорит, - мне больше не дают снимать, выгоняют. Сделай что-нибудь". Но что я мог сделать? Вслед за ним ко мне стала ходить вся группа, осветители, костюмеры. Многодетные матери. "Что ж ты с нами делаешь?!
– говорят.
– Нам теперь ни копейки. А как жить?" Доконали они меня, матери. Стал я думать, как найти выход из положения. ...И вдруг осенило. Позвонил Романову. "Значит, штрафника нельзя?" говорю. "Ни в коем случае!" - басит. "Хорошо, - соглашаюсь.
– А можно... просто разжалованного? Разжалованного офицера. В обычной части". - Разжалованного, пожалуй, можно, - подумав, сказал он. Фильм был спасен. Естественно, пришлось переписывать фонограмму. Крупным планом губы актера произносили: "Штрафбат". Я заменил на "стройбат". "Штрафной батальон" - "строительным батальоном". Вырезали из фильма около 400 метров пленки: сцены, их которых было ясно, что дело происходит именно в штрафбате: скажем, восторг солдата, у которого оторвало пол-уха. У него кровь бьет, а он бежит по аэродрому, ликуя, крича в восторге: "Зацепило! Зацепило!" "Зацепило" - значит, солдат свободен! Он больше не арестант! Не штрафник! Ему поставят в документе штамп: "кровью смыл". И - отпустят в обыкновенную пехоту, в соседние окопы. Такие сцены пришлось вырезать. Режиссер кричал, бился в истерике и резал, резал, резал. Артист Глузский плакал, глядя на "зарезанный" фильм: уничтожали в основном созданный им образV. Фильм приняли. Он вышел в астрономическом количестве копий, и широкоэкранных, и обычных, и узкопленочных. Это и были те тридцать сребреников, которые я получил за отступничество. За то, что я предал Скнарева, своего фронтового штурмана, штрафника, ради которого и был задуман весь фильм. Только через восемь лет, в романе "Заложники", вышедшем в Париже, я смог хоть отчасти искупить свою вину перед Александром Ильичом Скнаревым и другими моими друзьями, погибшими над Баренцевым морем. Но кто мог думать, что это станет возможным?! Юбилиада прошлась и по мне тяжелым танком, который утюжит окопы... А скольких забили глухо, безвестно. Запретили тогда же "Скверный анекдот" по Достоевскому - талантливых режиссеров Алова и Наумова, приказали смыть ленту "Комиссар" режиссера Аскольдова (главного героя опять играл Ролан Быков), хотя ее пытались отстоять самые влиятельные писатели и режиссеры* . Только одно перечисление запрещенных, зарезанных фильмов заняло бы десятки страниц. А чтоб не было особого перерасхода денег, цензоры теперь сидели, по новому правилу, на съемочных площадках, чтоб, если что, "закрыть" картину на раннем этапе. Поножовщина в кино достигла тогда грандиозных размеров. Как татарские ханы пировали на связанных русских пленных, так и новоявленные ханы справляли юбилей "первого в мире социалистического государства" на связанном и распятом киноискусстве, брошенном им под ноги. "Из всех искусств для нас самым важным является кино".
4. УБИЙСТВО ТВАРДОВСКОГО - УСТРАНЕНИЕ ПОСЛЕДНЕЙ ПОМЕХИНА ПУТИ "ЛУЧЕЗАРНОЙ МАКУЛАТУРЫ"
"А мы прозу вытопчем, вытопчем!.." (Из опыта московского издательства "Советский писатель")
...Кино раздавили в романовском кулаке. Однако легко ли углядеть за сотнями разбросанных по всей стране журналов и издательств, за десятком тысяч редакторов, среди которых немало людей честных, измученных своей дозорной службой? Вдруг отбились от рук сибирские "Ангара" и "Байкал". Пошаливал степной "Простор". В поход на литературу были отряжены свои романовы. Председателем Всесоюзного Комитета по делам печати при Совете Министров СССР оказался тоже Романов. Другой Романов. Романовых окрестили "два сапога - пара". Или, в сокращении, "два сапога..." Отзвук танкового лязга на Вацлавской площади в Праге слышался во всех романовских циркулярах по печати. А внешне все походило на нормальную творческую жизнь. Красносотенцы, заняв ключевые позиции, созывали совещание за совещанием. Да не "закрытые" в ЦК, где можно было не выбирать выражений... А большие, "демократические", полуторжественные, почти петровские ассамблеи. Приглашались известные имена - годы произвели их отбор: их просили, именитых, поразмышлять, к примеру, о судьбах нового романа, поднять "теоретический" уровень пустословия. Да напомнить, между тем, о патриотическо-юбилейном долге писателя... Послушным платили сразу и много: переизданием книг, заграничными командировками и пр. Удивительная и, казалось бы, прекрасная особенность России, в которой 480 тысяч библиотек, обернулась для бездарей и "укрощенных талантов" манной небесной. Пусть книга чудовищна, все равно, если ее рекомендуют библиотекам, то будет заказано не менее полумиллиона экземпляров любой графомании. О подобных "творческих" совещаниях трещали газеты, радио, телевидение. Портреты улыбавшихся грибачевых-шолоховых оттесняли серьезные материалы. В "Литературке" любили располагать портреты по краю страницы, "траурным бордюром", по выражению К. Паустовского. Внешне шла непрерывная творческая дискуссия. А великий русский язык - верный хранитель морали - рождал слова и выражения, выдававшие подлинный смысл этих "теоретических" дымовых завес. Литературную ниву забивал сорняк. Гуляло по редакциям чисто бухгалтерское выражение: "сбалансировать произведение". Что значит - сбалансировать произведение? Это значит прикинуть, подсчитать, сколько в рукописи положительных героев и сколько отрицательных. Не слишком ли много отрицательных? Не создают ли они мрачную атмосферу?.. Или, допустим, у положительного героя армянская фамилия Карапетян, а у отрицательного или просто неприятного - Иванов, так это уж опаснейшее нарушение баланса. "Краеугольные камни" ЦК - о примате партийного руководства и пр., о чем говорилось в начале книги, уточняются, "отшлифовываются". Любая книга должна соответствовать всеми своими компонентами не вчерашним требованиям, а - сиюминутным. "Бухгалтерская" практика в издательском деле потянула за собой, кроме новоидеологического термина "сбалансировать", и другие подобные: "довести до ажура", "согласовать", "утрясти", "подогнать под общую сумму" (в данном случае сумму требований), наконец, "обкатать", т.е. сгладить острые углы. "Соцреализм" открыто принимал формы подтасованного бухгалтерского баланса, в котором все должно "соответствовать". Восторжествовала терминология не только канцелярская, но и медицинская, о чем упоминал: "проходимость" (об издательском процессе, как о кишечнике), и даже собачья: "Надо иметь нюх", - говорили молодому редактору. "Где твой нюх?" - кричали на провинившегося. И редакторы - старались. В воспоминаниях об Юрии Олеше у Паустовского есть фраза о портье, старике в лиловых подтяжках, который произнес старомодное слово купцов и коммивояжеров - "гратис", означающее, что товар отпускается бесплатно. "Гратис!
– повторил старик.
– Платить абсолютно некому. "Интурист" эвакуировали. Я здесь за сторожа". А вот в 1972 году, спустя четыре года после смерти К. Паустовского, воспоминания об Юрии Олеше "исправляет" младший редактор Е. Изгородина. "Бесплатно потому ... что платить некому. Трест эвакуировали. А я здесь вместо сторожа". Редактор, как видим, начисто разрушает образ портье, импульсивного старика-одессита, далекого от логических "потому-почему". Изменяет стилистику фразы. И к тому же зачем вспоминать об Интуристе, который ведает специальными гостиницами для иностранцев? Я подумал на мгновенье, что было бы с Бабелем, если б его отдали в руки Е. Изгородиной?! Отдали бы, в том у меня нет сомнения, если бы его не успели перевести на все языки. Коли вот так беззастенчиво, без чувства языка "правят" классиков, тончайших стилистов, нетрудно представить себе, как поступают с теми, кто еще не стал классиком. Редакторский разбой стал нормой поведения. В трудном случае (автор еще жив и, хуже того, упрям) русский язык воссоздал другую фразу, изобличающую подлую практику: "Гнать зайца дальше". Это значит перекидывать рукопись от одного "внутреннего рецензента" к другому. Двенадцать рецензий, восемнадцать рецензий... Нечто вроде лагерного БУРа (барака усиленного режима). Посиди, автор, поразмышляй... Один из моих ранних романов вышел в свет, пройдя "сквозь строй" двадцати трех "внутренних" рецензентов. Во сколько обходится государству эта редакторская трусость? У меня в руках точные цифры. Я выбрал не мертвый, юбилейный, а, напротив, год неслыханного либерализма - 1961-й, год писательской полуволи. Так вот, только за этот "вольготный" год и только в одном издательстве "Советский писатель" было выброшено на ветер, то есть на перестраховочное рецензирование, 133,5 тысячи рублей. Такова плата за страх перед новой рукописью. Если взять все издательства, художественные, политические, научные, то, несомненно, плата за страх будет выражаться в десятках миллионов рублей. Не надо, видимо, пояснять, что при укоренившейся системе "балансирования", "травли зайца", "обкатки" от печатных станков отбрасываются наиболее глубокие и зрелые книги. Последним на моих глазах было отброшено произведение Владимира Максимова "Семь дней творенья". Не будь тамиздата, оно погибло бы, как погибли десятки и сотни талантливых произведений. Ну, а если отвергнуть трудно? Автор очень знаменит или влиятелен, или нежелательная книга написана так, что нельзя прицепиться. Или книга "проходима", да автор попал в черный список? Где-то что-то сказал... Тогда кладется на стол козырь последний и безошибочный - нет бумаги! Пятнадцать лет подряд, на моей памяти, в Москве твердили: нет бумаги. "Финляндия нам не продает, а потому нет бумаги", - "конфиденциально" сообщили в ЦК партии. Жечь книги, фигурально выражаясь, таким способом оказалось легче всего. Не надо входить в разговор по сути. На нет и суда нет!.. Позднее этот прием широко использовал КГБ, привлекая к ответу инакомыслящих не за мысли, а за что угодно: "спекуляцию", жизнь без прописки, тунеядство и пр. Отделы ЦК, ведающие пропагандой и культурой, шли тут впереди КГБ, прокладывая лыжню. В последние годы откидывали от печатного станка "из-за отсутствия бумаги" до восьмидесяти процентов книг профессиональных писателей. 80% - это смерть литературы: отбрасывается все самобытное. Несколько моих товарищей решили выяснить: а так ли это? Действительно ли нет бумаги?.. После трудных хлопот была образована, еще в 1965 году, после изгнания Н. Хрущева, официальная писательская комиссия, которая выяснила, что бумага никогда не лимитировала работу издательств, в частности, издательства "Советский писатель". "На первое января 1963 года, как гласит документ, фактический остаток бумаги составил 1380 тонн - при норме в 1000 тонн". Жульничали на всех уровнях. Директор издательства Н. В. Лесючевский объявил секретариату СП, что у него осталось 935 тонн бумаги. Проверили. Оказалось - 1250 тонн. 315 тонн скрыли даже от секретариата СП, от пресловутой "черной десятки". В канун юбилиады начали срочно "модернизировать" бумажные комбинаты на Каме и др. Остановили машины, год-два бумага ценилась на вес золота. Давно уже модернизировали огромные бумажные комбинаты на Каме, Волге, Северной Двине, а в издательствах еще долго талдычили полюбившееся: "Нет бумаги". По-видимому, было бы справедливо поставить в Москве, рядом с памятником первопечатнику Федорову, монумент Главлиту, упразднившему книгопечатание. Первый - открыл новые горизонты культуры. Второй - закрыл. Подменяя издание книг макулатуропроизводством. ...И все же разгром литературы не мог быть полным, пока жил, задавал тон "Новый мир" Александра Твардовского. Я не знаю, останется ли на "отмелях времен" Твардовский-поэт. Его неунывающий Теркин, на том и на этом свете. Или ранний герой - Никита Моргунок, зажмурившийся на один глаз, чтоб не разглядеть - не дай Бог! уничтожения русской деревни. Твардовский - редактор "Нового мира" - сама история. Даже кривоватое зеркало солженицынского "Теленка..." отражает это в большой степени. Каково же было ему, Александру Твардовскому, на самом деле трезво видевшему, что русская проза не Солженицыным началась и не Солженицыным кончится! Бека не отстоял, Гроссмана не сберег: одну из копий романа "Жизнь и судьба" КГБ изъял прямо из сейфа "Нового мира". Зато залыгинского Степана Чаузова поднял из праха; вместе с можаевским Федором Кузькиным вырвался на белый свет. "Пелагею" Федора Абрамова у Главлита зубами вырвал. Напечатал рассказ неведомой доселе Н. Баранской "Неделя как неделя" - горькую правду о женской эмансипации в СССР. А лучшее у Шукшина! У Белова! Всю деревенскую прозу на новомирской грядке взрастил. Василя Быкова от небытия спас... Знал, у кого что "залежалось". Ждал просвета, минуты. Перед Фурцевой унижался, перед поликарповыми на всех этажах ЦК шапку снимал. Ради страницы, абзаца, строчки правды. Только тот, кто побывал когда-либо под обстрелом тяжелой артиллерии, когда земля сыплется на голову, скрипит на зубах, твоя земля, могильная - каждый снаряд может стать последним салютом, - поймет ощущение "новомирцев" в эти недели и дни. На телефон смотрели, как на змеиную нору: оттуда и выползет беда... Однако каждый месяц выходил он, ненавистный атомному государству журнал, ложился на прилавки в своих голубых обложках. Его кромсали, задерживали в цензуре, в ЦК, на Лубянке, в Политуправлении армии, а он продолжал каждым своим номером будоражить, возбуждать надежды. Он стал неузнаваемо гибок, обреченный журнал. Когда взяли за горло прозу, он "ушел в мелкий шрифт", как говаривали, т.е. в критические работы, набранные мелким шрифтом. Пригодился опыт Паустовского, его "Тарусских страниц". Статьи В. Лакшина, А. Лебедева, И. Виноградова, Стан. Рассадина, Э. Кардина, В. Огнева и других читались углубленно-вдумчиво, даже если и не содержали аллюзий или подтекста; читатель верил: "Новый мир" не обкатаешь... Журнал шел к гибели неотвратимо, иронизируя над собой, как мы знаем, в вологодских "побасенках" Вас. Белова. Таким, как все, он быть не мог, да и не хотел. На миру и смерть красна. Задержимся - они заслуживают этого!
– на писателях и произведениях, которые стали завершающим аккордом "Нового мира" Александра Твардовского. А иные произведения - и поводом для расправы, давным-давно готовившейся. Лебединой песней "Нового мира" оказались волею судьбы произведения на редкость мужественного Георгия Владимова и, с другой стороны, весьма осторожного поэта-переводчика Льва Гинзбурга. Россия узнала о Георгии Владимове в 1961 г., когда была опубликована его повесть "Большая руда". Повесть вызвала большую прессу, порой на редкость серьезную. Главный герой ее шофер Пронякин открыл, своей жизнью и смертью, разговор о глубинных процессах, которые идут в рабочем классе. И - резко расходятся с официальными доктринами, позволяющими номенклатурным прохвостам годами жонглировать понятиями "гегемон", "диктатура пролетариата" и пр. Книга Георгия Владимова "Верный Руслан", вышедшая на Западе, написана в те же годы169. Она не прорвалась на люди и в "Новом мире". Ради Солженицына отодвигалось все, даже книги, подобные "Верному Руслану", которые, не сомневаюсь, станут русской классикой170. Это делалось, как нетрудно понять, не по воле или капризу Твардовского, "не оценившего" владимовского "Руслана", - из-за каторжных обстоятельств, при которых о каторге разрешалось говорить в журнале только одному. В 1969 году, юбилейном году ЧК-ОГПУ-НКВД-КГБ, смертном году "Нового мира", в последние дни детища Твардовского, увидел свет роман Георгия Владимова "Три минуты молчания", непримиримый, сочный, густо насыщенный морским сленгом171. Прежде чем написать его, Владимов нанялся в Мурманске матросом на рыболовецкий сейнер и несколько месяцев плавал в северных морях. Любопытно, что начал печататься Георгий Владимов, подобно Федору Абрамову, как литературный критик. (Подлинная фамилия писателя - Волосевич Георгий Николаевич.) Однако как критик он не мог высказать наболевшего, и вот... пришлось уйти в прозу. Хотя герои Владимова на этот раз моряки, конфликт "Трех минут..." мог начаться и на суше, и на море, под любой советской крышей. В книге много героев и много перипетий. Выделим стержневые. Фамилия высокого начальства, несостоятельность которого открывается читательскому взору не сразу, - Граков. Еще во время войны он пытался упрятать в лагеря Алексеича, "деда", как зовут моряки своего старшего механика. В предпоследнем походе рыболовецкий сейнер проходил мимо камней, его старые моторы не справились, и камни пробили дыру в его днище. "Дед" сказал, что надо зайти в порт, чиниться. Запросили Гракова. Тот ответил: "Стране нужны сельди". "Стране нужны люди, которые добывают сельди", - возразил "дед". "Труса празднуешь!" - радировало высокое начальство. В последнем рейсе, когда спасали иностранный корабль "Герл Пегги", начался такой шторм, что все поняли: жить осталось недолго, вот-вот пойдут на дно, вместе с шотландцем. Единственный, кто дико, нечеловечески трусит, - это оказавшийся на корабле Граков. Он напивается до бесчувствия. Валится на койку - умирать. Всем командует "дед", который и спасает корабль. Несостоятельность Гракова - это несостоятельность власти, способной только погонять и губить... "Три минуты молчания" звучали как призыв хранить "три минуты молчания", когда скроется под водой "Новый мир", уже давший течь. Ждать оставалось недолго. Еще в № 5 были напечатаны вызвавшие ярость начальства рассказы Фазиля Искандера, одного из самых одаренных прозаиков сатирического плана; повесть "Созвездие козлотура" принесла ему всесоюзную известность. В рассказах 69-го года он куда более глубок. Герой одного из них - немец из Западной Германии Эмиль. Но читатель понимает, что речь идет не о немецком фашизме, а о своем собственном... Эта "больная" тема получила дальнейшее и глубокое развитие в произведении как бы очерковом, на подтекст не претендующем. Поэт-переводчик Лев Гинзбург, коротенький, с одышкой, казалось, робкий человек, вдруг опубликовал в "Новом мире" ошеломившее нас произведение "Потусторонние встречи". Подзаголовок - "Из Мюнхенской тетради". Эта книга, потом уже более не изданная нигде, - воистину прощальный гудок корабля, уходящего под воду. Читатель, сколь бы он ни был неискушенным, при чтении "Потусторонних встреч" обретает второе зрение. Он читает о гитлеровцах. И - почти с первых же абзацев постигает, что речь идет не только о немцах, не столько о немцах. А о сталинщине и, что еще важнее, о нынешних нацистах. Хотя автор, естественно, пишет только о гитлеровцах. Лев Гинзбург встречается почти со всеми оставшимися в живых воротилами гитлеровской Германии. Или друзьями Гитлера. Разговаривает с Германом Эссером, обладателем партбилета № 2. У Гитлера был партбилет № 7. Эссер числился на амплуа "старый друг фюрера". "Страх начинает портить людей, - говорит Эссер.
– Но расчет - это еще на самое страшное. Ужаснее всего паралич мысли, телячий восторг перед подлостью". Затем автора привозят к Гансу Бауману - автору нацистского гимна, теперь поэту-переводчику. Ганс, не избавившийся от чувства вины, полюбил русскую поэзию, стал ее переводчиком. Слова его печальны, в них звучит запоздалое раскаяние: "Гимн стал моей судьбой. Я принял ее как должное. Но позвольте надеяться, что вы поняли трагедию человека, который, будучи сам ослепленным, невольно ослеплял других..." Ух, как взвыли литбандиты Москвы, которые продолжали ослеплять читателя, давным-давно расставшись с собственной ослепленностью! Перед читателем проходит затем череда стариков - отставных чиновников фюрера, размышлениями своими точь-в-точь напоминающих советских отставников, которые благоговеют перед кровавым всесилием. Среди них Ширах - создатель гитлерюгенда. Шпеер - министр вооружения, министр тотальной войны, сменивший в 42-м году погибшего Тодта; тот самый Шпеер, который, кстати сказать, начал убивать людей при помощи "Фау-2". Шпеер наиболее умен и циничен. И откровенен: " Человеческие жизни и судьбы, - говорит он, - конечно, никого не интересовали. Делалось дело..." Ширах и сейчас не прочь подтрунить на неарийской расой, он вспоминает с удовольствием, как в тюрьме Шпандау ставил в тупик советских надзирателей и часовых. "А знаешь, говорю, Иван, что ваш Пушкин по происхождению не русский, а эфиоп?" "Как так?
– возмущается Иван.
– Врешь, никакой он не эфиоп, а русский он, русский!.." Шираху приятно поиздеваться над русским человеком: он чутко, ноздрями старого нациста, уловил дух шовинизма, идущий со стороны современной России. А Ялмар Шахт, бывший президент Рейсхбанка, до сих пор не может успокоиться, пространно говорит о влиянии немцев на Россию. "Даже столица - Петерсбург". А литература? Хемницер, Фон-Визин... А уж простые генералы или бюргеры, те откровенно жалеют о прошлом. Хвалят Гитлера. "Интересы народа он всегда ставил выше морали, выше закона", вспоминает некий генерал. Гитлер казнил сто девятнадцать своих генералов и около восьмидесяти тысяч солдат. "У него была великая цель, - оправдывает его генерал, - а великая цель требует порой большой крови". Хозяин пивного бара еще откровеннее: "После Гитлера нами правят сплошные ублюдки... Тот был личностью..." Автор приводит также цитату из книги немецкого поэта Ганса Магнуса Энценсбергера: "Из нашего национального самосознания вырастают порой диковинные цветы". Умевшие читать между строк сановные "образованцы" из молодых, да ранних, главным образом комсомольцы из ЦК ВЛКСМ, сорока лет отроду, подняли крик. Центральные газеты опубликовали сразу несколько статей-воплей, из которых было совершенно очевидно, что последний выстрел "Нового мира" был уникальным. Попал сталинистам точно между глаз. Секретаря ЦК партии Демичева и секретаря Союза писателей СССР Константина Федина не пришлось долго уговаривать. Александр Твардовский давно жил с петлей на шее. Оставалось только выбить из-под его ног табуретку. "Новый мир" - последний легальный бастион прогрессивной интеллигенции прекратил свое существование. 5. МАГНИТОФОННАЯ РЕВОЛЮЦИЯ... Казалось, вытоптано все. И тогда, в полумогильной тишине, стали слышней стихи-песни. Шорох магнитофонных лент. Они давным-давно вырвались из-под контроля Дома Романовых, стихи-песни. И теперь выступили вперед, на смену придушенному. Глубинная Россия, за редким исключением, не держала в руках книг Александра Солженицына, как и других авторов "Нового мира" и самиздата. Только "Один день Ивана Денисовича", изданный миллионным тиражом "Роман-газеты", достиг полок районных библиотек. Солженицын-прозаик, по сути, так и остался вне досягаемости: "глубинка" крамольных, с ограниченным тиражом, журналов и толстых рукописей самиздата не читает: откуда им там взяться? Оболгать Солженицына поэтому нетрудно. Но попробуй оболгать песню, записанную на твоем магнитофоне. Тем более песню, оторвавшуюся от автора, ставшую народной. Стихи-песни Булата Окуджавы, Александра Галича, Владимира Высоцкого и других стали знаменем вольномыслия. Они спасли поэзию сопротивления от разгрома: сами были подлинной поэзией, талантливой литературой, со своей давней историей, со своими врагами и поклонниками. Юбилиада, не ведая того, усилила влияние песенной поэзии во сто крат. Романовы поняли это не сразу. К счастью, не сразу дошло до них, как много значили для духовной жизни простого человека эти плохо записанные ленты. Улица не повторяла текстов казенных песен, речей, плакатов и призывов ЦК КПСС. Ее давно захватила песенная магнитофонная революция. ... Она началась исподволь и оказалась неуязвимой и всепроникающей. На плечах чудом выживших лагерников в жизнь вошел не только лагерный сленг, но и стихи, и песни. Дошла до нас и безыскусственная, настоянная на фольклоре песня "Воркута - Ленинград". Выжила и песня-проклятие ГУЛАГу поэта-лагерника, погибшего в лагерях, "Ванинский порт". Я приведу строки такими, какими они запомнились зэкам-колымчанам, с которыми меня свела судьба.