Гёте
Шрифт:
Только в далекой дали все еще сверкает образ Зулейки. Никогда ни к одной женщине не хранил Гёте такой светлой нежности, как к ней, — долгие годы. Он пишет письма супругам. Они обмениваются дарами и мыслями — любезно, просто, с восточной непринужденностью.
Вначале он еще не уверен в себе. Они расстались в октябре, а в июне умерла Христиана. Он и прежде был в странной нерешительности — то обещал гейдельбергским друзьям приехать, то писал, что не приедет. Наконец он уславливается встретиться с Цельтером и вместе с ним ехать в Баден. Очевидно, он объедет Франкфурт стороной. Впрочем, сердце, может быть, все-таки приведет его к Марианне, в Гербермюле. А может быть, Марианну повлечет в Баден. Гёте все еще в нерешительности уезжает из Веймара. Что, если поступить, как подсказывает судьба? Ведь жена его умерла.
В первый же день путешествия —
И действительно, видно, фатум, сломавший ось его колеса, решил навсегда разлучить его с Зулейкой. Марианна и Гёте так и не увиделись больше. В этот период у Гёте отсутствует внутреннее побуждение к творчеству. Все его литературные работы — только продолжение или завершение ранее начатого. Пишет он много, но, за исключением нескольких стихотворений, не создает ничего, что шло бы в сравнение с четырьмя главными произведениями, созданными в предшествующие годы. Он и сам это сознает. За бурным морским приливом, из которого родился «Диван», наступает лирический штиль. И только изредка звучат его великолепные песни — «Май», «В полночь» и другие. А вот рифмованных поговорок появляется тьма. В них Гёте выражает свою старческую мудрость.
Как-то вечером сидит он вдвоем с Оттилией и рассказывает ей «историю, одну из тех, которых у меня так много. Ей хочется прочесть эту вещь, и я вынужден признаться, что она существует только в моем воображении… С тех пор я почти и не вспоминал об этом рассказе… Теперь (уже через год) приезжаю я слишком рано, мне скучно, вынимаю из портфеля десть писчей бумаги, тонкий венский карандаш и начинаю писать…» Потом, разумеется, диктует, и история выливается в новеллу, которую он присоединяет к другим, так быстро написанным двенадцать лет тому назад, в то счастливое карлсбадское лето. Так легко, как бы случайно, возникает остов первой редакции «Годов странствий Вильгельма Мейстера». Когда он опубликовал этот роман, ему минуло уже семьдесят два года. А когда он завершил годы учений своего Вильгельма, ему было сорок семь. Той, первой, книге он дал подзаголовок «Требующие», этой — «Отрекающиеся».
Только сюжет первого тома и общее настроение «Странствий» возникли в последнее время. Все остальное, даже великолепную новеллу «Бегство из Египта», Гёте придумал двадцать лет тому назад. Но уже в первой трети произведения ясно обнаружился основной принцип писателя: не символизировать реальность, а переводить символическое в реальный план. Прием, чрезвычайно характерный для всего творчества Гёте. Даже пятьдесят лет назад он, по меткому определению Мерка, извлекал поэзию из действительности, тогда как другие поэтизировали действительность. Точно так же он сорок лет тому назад пытался перевести авантюрные похождения в самую обычную будничную жизнь, тогда как герцог не знал удержу в стремлении превратить обыденную жизнь в сплошную авантюру.
Мудрость, которой дышит первый том романа «Годы странствий», намного превосходит «Годы учения». Зато по силе образного выражения поздняя книга Гёте не может идти ни в какое сравнение с предыдущей. Даже построение романа — излишние подробности, педантизм — носит приметы старости. И это отличает не только роман, но и другие произведения, которые публикует теперь Гёте. В отдельных частях «Из моей жизни» — в первой половине «Итальянского путешествия», в «Кампании во Франции» — уже нет той пластичности, того богатства изображения, которыми изобиловали первые отрывки из его биографии. И виновата в этом не описываемая эпоха, а то время, в которое он писал. В шестьдесят лет он переживал вторую молодость, и у него еще достало сил, чтобы изобразить свою юность. Теперь семидесятилетнему старику, проникнутому смирением, приходится цепляться за документы — свидетельство его итальянского путешествия или пребывания на фронте. Используя для новых частей «Поэзии и действительности» свои путевые записки, Гёте оставляет их почти без изменения. Зато письма, которые ему удается выпросить у своих адресатов, особенно письма к Шарлотте фон Штейн, он уродует с яростью, искажает их до неузнаваемости: разрезает на полосы,
Гёте никак не может дописать свою биографию и смиренно сообщает другу: «Конечно, только в старости мы понимаем, с чем мы столкнулись в юности. Нет, мы никогда ничему не можем научиться».
Творческий инстинкт Гёте замирает, зато расцветает критический. В журнале «Искусство и древность» он устраивает нечто вроде богадельни для своих эстетических суждений. Все шесть томов журнала, который он издал в последние десять лет жизни, написаны почти им одним. В них он сообщает о состоянии современной литературы во всех европейских странах. Об изобразительном искусстве чуть ли не всех времен. О монетах и геммах. О песнях, языках и биографиях. О праве и о политике. Обычно Гёте черпает свои сведения из посчитанного. Но он так быстро переходит от сообщений к собственным обобщениям, что книги и журналы превращаются в собрание его эстетических взглядов.
Теперь его уже нередко раздражает новое искусство. Он решительно восстает против живописи и поэзии, которые носят на себе налет романтизма, особенно против живописи «Назареев». По поручению Гёте Мейер составляет манифест «Новонемецкое религиозно-патриотическое искусство». Оно написано в мужественном гётевском духе, направлено против католического искусства и сильно задело романтическую молодежь. Гёте решительно не намерен терпеть средневековье в конце XIX века. Правда, он собирает старые гравюры, опять изучает архитектуру Кельнского собора, но сердце его далеко от этого искусства.
В одном только Бахе Гёте находит ясность, которая его восхищает. О дорогих его сердцу греках Гёте говорит, прибегая к персидскому сравнению: «Эта нация сумела извлечь из многих тысяч роз маленький флакон розового масла». Молча стоит он перед последними картинами Тициана и сравнивает их с собственными старческими произведениями. Под конец жизни Тициан — так кажется Гёте — писал символами то, что он прежде писал конкретно. Писал уже не бархат, а только идею бархата. Это определение Гёте мог бы отнести и к себе.
С новой страстью и нетерпением обращается старик к античности. Грандиозное впечатление произвел на него парфянский фриз, который лорд Элгин только привез в Лондон. Нетерпеливый, как юноша, Гёте немедленно заказывает для государственного музея слепок с конной головы, «дабы невозможно было обойтись и без причитающегося к сему героя».
Среди произведений Гёте этого периода необходимо назвать его письма. Старый Гёте ежегодно диктовал их около трехсот.
Но отчетливее всего раскрывается старый Гёте в своих беседах, ибо в них, как говорится в «Годах странствий», «содержится то, что не содержится ни в одной книге, и самое лучшее изо всего, что только может быть в книгах. Поэтому я вменяю себе в обязанность сохранить некоторые хорошие мысли». Он позволяет это делать своим друзьям и помощникам. Но каждый человек слышит всегда только то, что заключено в собственном его сердце. Поэтому в любом изображении может возникнуть искаженный образ. Только из суммы бесед, собранных разными лицами, встает цельная и законченная фигура Гёте. Таких лиц было шесть.
Самым ненадежным оказался легационный советник Фальк. Он удивительно умен и поэтому замечательно ловко перемешал мысли Гёте с мыслями Фалька. Эккерман, верный Буассере и швейцарец Соре точны в передаче, умеют тонко чувствовать, но передали они только случайные свои впечатления. Эккерман фактичен, по большей части правдив, но скучен и всегда излагает собственные пространные ответы в разговоре с Гёте. Все, что пишет Эккерман, лишено звучания живого слова. Язык его «Разговоров» неудачно стилизован под классический. А третья их часть написана Эккерманом уже через шестнадцать лет после смерти Гёте и в основном составлена по французским записям Соре. Они еще больше стилизованы, а во многом и просто неверны.