Гейнрих фон Офтердинген
Шрифт:
Порывом Божий гроб спасти,
Стекаются на берег моря,
Чтоб путь священный обрести.
И дети прибегают тоже,
Восторженные толпы множа.
Высоко над толпой сияя
Колеблет знамя знак креста.
Вот верные у двери Рая,
Его распахнуты врата;
Все жаждут счастьем насладиться,
За веру смерти причаститься.
Вперед! Господне ополченье
Стремится в даль заветных стран.
Смирит неверных исступленье
Десница Бога христиан.
Мы Божий гроб, добытый боем,
В крови язычников омоем.
И реет Девы лик бессонный
Средь светлых ангелов небес,
И кто упал, мечом сраженный,
В Ее родных руках воскрес.
Она в сияньи и в печали
Склоняется к бряцанью
К святыням! И за битвой битва!
Гуди, глухой могильный зов!
Прощен победой и молитвой
Великий грех земных веков!
Умрет языческая злоба,
И нам в удел - святыня Гроба.
Гейнрих был глубоко потрясен. Гроб Господень представился ему в виде бледного образа благородного юноши, сидящего на большом камне, среди дикой толпы, и подвергающегося страшным истязаниям; ему казалось, что он обращает горестное лицо к кресту, сверкающему в глубине и без конца повторяющемуся в вздымающихся морских волнах.
В эту минуту за Гейнрихом прислала мать; она хотела представить его хозяйке дома. Рыцари были так поглощены питьем и беседой о предстоящем походе, что не заметили как удалился Гейнрих. Он застал свою мать в сердечной беседе со старой доброй хозяйкой замка, которая ласково приветствовала его. Вечер был ясный; солнце спускалось к закату, и Гейнриху, которого тянуло к одиночеству и в золотистую даль, видневшуюся из мрачной залы через узкие глубокие сводчатые окна, разрешили погулять за воротами замка. Он поспешил выйти на воздух. Душа его была в смятении. С высоты старого утеса он увидел прежде всего лесистую долину, через которую мчался поток, приводивший в движение несколько мельниц; шум их колес едва доносился из глубины; далее расстилалась необозримая полоса гор, лесов и долин. От этого вида улеглась его внутренняя тревога. Прошло воинственное возбуждение, и в нем осталось только прозрачное, исполненное образов томление. Он чувствовал, что ему не достает лютни, хотя собственно не знал, какой она имеет вид и какие вызывает звуки. Мирное зрелище дивного вечера погружало его в нежные грезы; цветок его души мелькал перед ним временами, как зарница. Он шел, пробираясь сквозь кусты, и карабкался на мшистые скалы, как вдруг поблизости раздалось из глубины нежное, проникающее в душу женское пение, сопровождаемое волшебными звуками. Он не сомневался, что это звуки лютни; остановившись в глубоком изумлении, он услышал следующую песню, пропетую на ломаном немецком языке:
"Разве сердце на чужбине
Не изноет никогда?
Разве сердцу и доныне
Блещет бледная звезда?
О возврате тщетны грезы.
Катятся ручьями слезы,
Сердце рвется от стыда.
Я б тебя - лишь день свободы!
Миртом темным оплела!
В радостные хороводы
К резвым сестрам увела,
Я бы в платьях златотканных,
В кольцах ярких и чеканных
Прежней девушкой была!
Много юношей склонялись
Жарким взором предо мной:
Нежные напевы мчались
За вечернею звездой.
Можно ль милому не верить?
Верность и любовь измерить?
До могилы милый - твой.
Здесь к ручьям сквозным и чистым
Наклонен небесный лик,
К волнам знойным и душистым
Утомленный лес приник.
Меж веселыми ветвями,
Меж плодами и цветами
Раздается птичий крик.
Где вы, грезы молодые,
Милая моя страна?
Срублены сады родные,
Башня замка сожжена.
Грозные, как буря в море,
Все смели войска в раздоре,
Рай исчез, и я одна.
Грозные огни взвивались
В воздух неба голубой,
На лихих конях ворвались
В город недруги гурьбой.
Наш отец и братья бьются.
Не вернутся! Не вернутся!
Нас умчали за собой.
Взор туманится печалью;
Родина, родная мать!
Вечно ли за этой далью
О тебе мне горевать?
Если б не ребенок милый,
Я давно нашла бы силы
Цепи жизни разорвать".
Гейнрих услышал рыдание ребенка и чей-то утешающий голос. Он спустился вниз сквозь кусты
– Вы, верно, слышали мое пение, - ласково сказала она.
– Ваше лицо мне кажется знакомым; дайте припомнить. Память моя ослабела, но вид ваш будит во мне странное воспоминание о счастливом времени. О, да! Вы как будто похожи на одного из моих братьев, который еще до нашего несчастия расстался с нами и отправился в Персию к одному знаменитому певцу. Быть может, он еще жив и горестно воспевает несчастие своей семьи. Жаль, что я не помню хоть некоторые из тех дивных песен, которые он оставил нам! Он был благороден и нежен и самой большой радостью была для него его лютня.
Дитя, находившееся при ней, девочка, десяти или двенадцати лет, внимательно смотрела на незнакомого юношу, тесно прижимаясь к груди несчастной Зулеймы. Сердце Гейнриха преисполнилось жалости. Он стал утешать певицу добрыми словами и попросил ее подробнее рассказать ему свою историю. Она охотно исполнила его просьбу, Гейнрих сел против нее и услышал рассказ, часто прерываемый слезами. Более всего при этом прославляла она свою родину и свой народ. Она говорила о благородстве соотечественников, об их чистой, сильной отзывчивости к поэзии жизни, так же как к дивной, таинственной прелести природы. Она описывала романтические красоты плодородных аравийских земель, расположенных наподобие счастливых островов, среди недвижных песчаных пустынь. Они точно убежища для угнетенных и усталых, точно райские селения, полные свежих источников, журчащих среди густых лугов и сверкающих камней вдоль древних рощ, населенных пестрыми птицами с звучными голосами, и привлекают разнообразием следов старинного достопримечательного времени.
– Вас бы поразили, - сказала она, - пестрые, светлые, странные письмена и изображения, которые вы увидели бы на древних каменных плитах. Они кажутся такими знакомыми и не без основания так хорошо сохранившимися. О них думаешь и думаешь, кое-что в отдельности начинает казаться понятным, и тем глубже загорается желание постигнуть глубокие соотношения этих древних начертаний. Неведомый дух их необычайно возбуждает работу мысли, и хотя и не находишь желанного, все же делаешь тысячу замечательных открытий в себе, и они придают жизни новый блеск, дают душе надолго плодотворные занятия. Жизнь на издревле населенной земле, уже некогда прославившейся благодаря прилежанию населения, благодаря его работоспособности и любви к труду, имеет особую прелесть. Природа кажется там более человечной и более понятной; смутные воспоминания, при прозрачности настоящего, отражают картины мира в резких очертаниях; таким образом получается впечатление двойного мира, который теряет тем самым тяжесть и навязанность и становится волшебной поэмой наших чувств. Как знать, не сказывается ли в этом непонятное вмешательство прежнего, незримого теперь населения; быть может, это и тянет людей, в определенное время их пробуждения, из новых мест на старую родину их племени, с таким разрушительным нетерпением побуждая их отдавать кровь и достояние за владение этими землями.
После краткой паузы она продолжала: - Не верьте тому, что вам рассказывали о жестокости моего народа. Нигде с пленными не обходятся более великодушно, и ваши странники, являвшиеся в Иерусалим, встречали там гостеприимный прием; но они не всегда были достойны этого. Большинство из них были негодные, злые люди, которые оскверняли свои паломничества злодеяниями и, правда, претерпевали за это справедливое возмездие. Как спокойно могли бы христиане навещать Гроб Господень, не затевая страшной ненужной войны, которая всех озлобила, принесла бесконечно много горя и навсегда отделила Восток от Европы. Что в имени владельца? Наши властители свято чтили гроб вашего святого, которого и мы признаем божественным пророком; как прекрасно мог бы его священный гроб стать колыбелью счастливого единения, основой вечных благодетельных союзов!