Ги де Мопассан
Шрифт:
Этот намек на влияние Флобера свидетельствовал о проницательности незнакомки и задел Мопассана, как если бы кто-то проник в заповедный уголок его сада. Продолжение письма откровенно иронично:
«…вы ненавидите музыку – возможно ли?
Вас бы следовало угостить ученой музыкой! Ваше счастье, что вы еще не написали книгу – книгу, в которой будет фигурировать женщина, да.
…Чревоугодие, женщины! Но, мой юный друг, берегитесь! Вы переходите на вольности, а мое звание классного наставника запрещает мне следовать за вами по этому опасному пути.
…Вы серьезно утверждаете, что предпочитаете красивых женщин всем
Простите за бессвязность этого послания и не оставляйте меня долго без ответа.
Засим, великий пожиратель женщин, желаю вам развивать мышцы, о которых не принято писать, и верблюжью подушку, а я остаюсь со священным трепетом вашим преданным слугой.
Послание одновременно развеселило Мопассана и вывело из себя. Для ответа он выбирает грубоватый тон развеселых лодочников – завсегдатаев «Лягушатни»:
«Мой дорогой Жозеф, мораль вашего письма, очевидно, та, что, раз мы совсем не знаем друг друга, не будем стесняться и поговорим откровенно, как два брата.
И я готов первым подать пример полной откровенности. Мы дошли до такой точки, что можем говорить друг другу „ты“, не правда ли? Итак, я говорю тебе „ты“ и наплевать, если ты недоволен…
…Знаешь ли, для школьного учителя, которому доверено воспитание невинных душ, ты говоришь мне не особенно скромные вещи! Как? Ты ни чуточки не стыдлив? Ни в выборе книг для чтения, ни в своих сочинениях, ни в своих словах, ни в своих поступках, да? Я это предчувствовал.
…И ты полагаешь, что это меня забавляет? И что я смеюсь над публикой? Мой бедный Жозеф, под солнцем нет человека, который скучал бы более меня. Нет ничего, что стоило бы затраты сил или минутного утомления. Я скучаю без передышки, без отдыха и без надежды, потому что ничего не хочу и ничего не жду; что же касается того, чтобы оплакивать обстоятельства, которые я не могу изменить, – с этим я подожду, пока не выживу из ума. Так как мы откровенны друг с другом, то предупреждаю тебя, что это – мое последнее письмо, потому что переписка мне уже начинает надоедать.
К чему продолжать ее? Меня она не забавляет и не обещает ничего приятного в будущем.
Итак?
У меня нет никакого желания познакомиться с тобой. Я уверен, что ты безобразен, и вдобавок нахожу, что послал тебе уже достаточно автографов вроде этого. Известно ли тебе, что они стоят от десяти до двадцати су за штуку, в зависимости от содержания? У тебя есть по крайней мере два по двадцать су. Счастливчик!
Кроме того, я намереваюсь снова покинуть Париж, так как скучаю в нем гораздо сильнее, чем где-либо. Я поеду в Этрета, чтобы переменить обстановку, а также потому, что в данный момент смогу побыть там в одиночестве.
Больше всего люблю быть в одиночестве. Так я, по крайней мере, скучаю молча.
Ты спрашиваешь меня, каков мой точный возраст. Так как я родился 5 августа 1850 года, то мне еще нет 34. Это тебя удовлетворяет? Не собираешься ли ты попросить у меня фотографию? Предупреждаю, что не пришлю.
Да, я люблю красивых женщин, но бывают дни, когда они мне страшно противны.
Прощай, старина Жозеф, наше знакомство было очень неполным, очень коротким. Но что делать? Может быть, и к лучшему, что я не видел твоей физии, а ты моей».
Это письмо Мария восприняла как ушат грязной воды, выплеснутый прямо в лицо. Задыхаясь от гнева, она
«Ваше письмо слишком сильно благоухает. Вовсе не было надобности тратить столько духов, чтобы заставить меня задохнуться. Так вот что вы нашли ответить женщине, виноватой лишь в том, что она проявила неосторожность? Красиво, ничего не скажешь.
Без сомнения, Жозеф во всех отношениях не прав, именно поэтому он и чувствует себя задетым. Но он находился под властью легкомыслия, почерпнутого из ваших книг, как если бы это был напев, от которого никак не можешь избавиться.
Тем не менее я его строго порицаю, ибо нужно быть уверенным в любезности противника, прежде чем рискуешь шутить таким образом.
Притом, мне кажется, вы могли бы унизить его с большим остроумием.
А теперь скажу вам одну невероятную вещь, которой вы, без сомнения, никогда не поверите, и так как узнаете о ней слишком поздно, то она имеет только исторический интерес.
Скажу вам, что и с меня довольно нашей переписки. После вашего четвертого письма я охладела… Пресыщение?
Впрочем, я обыкновенно дорожу лишь тем, что от меня ускользает. Я, значит, должна была бы теперь дорожить вами? Но это не совсем так.
Почему я вам писала? В одно прекрасное утро просыпаешься и открываешь, что ты редкое существо, окруженное глупцами. Горько становится при мысли, что рассыпаешь столько жемчуга перед столькими свиньями.
Что, если написать человеку знаменитому, человеку, достойному того, чтобы понять меня? Это было бы прелестно, романтично, и – кто знает? – быть может, после нескольких писем он стал бы другом, завоеванным при довольно оригинальных обстоятельствах. И вот я задалась вопросом: кому же писать? И выбор падает на вас.
Такого рода переписка возможна только при двух условиях. Первое условие, это – поклонение, не знающее границ, со стороны лица, которое остается неизвестным. Это безграничное поклонение порождает симпатию, побуждающую вас говорить такие вещи, которые неминуемо должны волновать и интересовать человека знаменитого.
Ни одного из этих условий нет налицо. Я вас избрала в надежде впоследствии поклоняться вам без границ! Ибо, как я думала, вы очень молоды. Относительно.
И вот я вам написала, силясь охладить свой пыл, а кончила тем, что наговорила вам „непристойностей“ и даже неучтивостей, полагая, что вы удостоите заметить это. Мы дошли до той точки – употребляю ваше выражение, – когда я готова признаться, что ваше гнусное письмо заставило меня провести очень скверный день.
Я так смята, точно мне нанесли физическое оскорбление. Это абсурдно.
Прощайте, говорю это с удовольствием.
Если у вас еще сохранились мои автографы, пришлите их мне. Что касается ваших, то я уже продала их в Америку за сумасшедшую цену».
Иной на месте Ги обрадовался бы, что наконец-то отвязался от этой безумицы, скрывающей свое имя и лицо, которая то дразнит его своим кокетством, то осыпает оскорблениями. Но в тот момент, когда он уже собирался сунуть эту корреспонденцию в ящик стола, на него внезапно нахлынули угрызения совести. Мало-помалу он приохотился к этой литературной шалости. Вот что писал он из своего этретатского убежища: