Гидеон Плениш
Шрифт:
Пиони не любила упоминаний о полях и других особенностях пейзажа, свойственных Среднему Западу, но все же ответила, что да, конечно, она очень похожа на Руфь.
— Так вот, послушай и, пожалуйста, не перебивай — бедный Остин Булл умер сегодня утром от разрыва сердца.
— Ой, как жаль!
— Мне Придмор звонил — они предлагают мне сейчас же занять должность ректора. Не забывай, что эго работа постоянная, не зависит от прихотей Мардука и дает право на пенсию. Каждое лето
— Ах, Гидеон, я не хочу поступать неразумно. Я понимаю. В Кинникинике я, наверно, была бы вроде как королевой — и поделом было бы всем, кто смотрел на меня свысока, когда я была девчонкой, и… А ты дашь мне честное слово, что мы поедем в Париж, если… Господи, посмотри-ка, кто там сидит!
За столиком у стены в кожаном кресле восседал в полном одиночестве Томас Близзард, кандидат в сенаторы США, который, по слухам, должен был находиться у себя дома, в Васкигане.
Пиони бросилась к нему, доктор Плениш двинулся следом за нею, помедленнее.
Близзард загромыхал:
— Небольшой стратегический ход. Прилетел сюда сюрпризом, чтобы выступить нынче вечером на митинге в театре Импириел Темпл, — завтра улетаю домой. Поедемте вместе, будете сидеть со мной в президиуме. Придет кое-кто из вашингтонских воротил — верховный прокурор и министр просвещения и искусств. Вы молодец, док, доклады присылали-первый сорт, а вы, красавица, я слышал, прямо чудеса творите: так наловчились заводить друзей и влиять на кого следует. Пожалуй, придет время — вас можно будет использовать в служебном аппарате старика Близзарда. Ну, приводите своего мужа, будете сидеть на сцене, как кронпринцесса. Заметано?
— Ой, конечно, приеду, конечно, мы приедем, — сказала Пиони.
Из-за тяжелых бархатных портьер, пышных, как фразы предвыборной речи, они вышли на огромную сцену. Перед ними, заполнив четыре яруса, такая необъятная, что вместо лиц только бесчисленные пятна белели на фоне темных стен, волновалась пятнадцатитысячная аудитория.
— Нет, вы посмотрите! — захлебывалась Пиони.
Ее муж протянул несмело:
— У нас, в Кинникинике, тоже бывают большие сборища.
— Ну, что ты! На футбольных матчах и то вчетверо меньше бывает, а сколько фотографов, смотри, смотри, снимают с магнием! Ну скажи сам, разве не приятно сидеть здесь, среди всяких знаменитостей, а все эти дураки смотрят на нас и думают, что мы тоже ужасно важные люди.
— Не доставляет мне удовольствия красоваться перед толпой.
— Это ты, положим, врешь!
— Во всяком случае, не так, как раньше.
— Ну, зато мне доставляет.
Пиони сидела на сцене между своим мужем и верховным прокурором Соединенных Штатов Америки; мужу она шептала:
— Подумай, только сегодня утром прокурор, наверно, был на заседании кабинета, говорил с президентом, узнал всякие тайны о России, и о втором фронте, и о Соломоновых островах [152] — совсем как в истории. А сейчас я сижу рядом с ним, и миллионы женщин смотрят и завидуют мне! А ты хочешь, чтобы я уехала отсюда и разливала чай всяким старым девам в колледже!
— Знаю, знаю, — вздохнул доктор Плениш и после долгой паузы добавил: — Знаю.
Позже, когда зрители стали подниматься на сцену, чтобы попросить у прокурора автограф, несколько человек просили автограф у Пиони, а кто-то принял ее за жену прокурора. Она со смехом вспомнила об этом в автобусе, по дороге домой, а потом заговорила необычайно серьезно:
152
В 1942–1943 годах там шли ожесточенные сражения между американцами и японцами.
— Дорогой мой, ты не тревожься, если старика Мардука упекут в лечебницу для алкоголиков и ты окажешься без работы. При моих отношениях с Уинифрид Хомуорд и Близзардом я всегда смогу тебя прокормить, а ты можешь посидеть дома и спокойно, как следует, всласть отдохнуть.
Далекий, тревожный свисток парома, нагруженного товарными вагонами из Уиннемака, Айовы и с калифорнийских плато, разбудил его, и улыбка тронула его квадратное лицо, потому что он смутно верил, что когда-нибудь тоже сядет в поезд и в какой-нибудь тихой долине обретет самоуважение и душевный покой.
Но свисток прозвучал еще раз, такой затерянный и тоскливый, что к доктору Пленишу вернулись его обычные сомнения в себе, и лицо его нахмурилось, выражая тревогу и нерешительность. Сейчас, в пятьдесят лет, он знал, что, даже если он еще четверть века будет подниматься вверх по крутой тропе славы, никогда ему не излечиться от горной болезни.
— Ты не спишь? Дай мне, пожалуйста, стакан воды, — сказала его верная жена.
— Сейчас, — сказал доктор Плениш.
— Знаешь что? Когда-нибудь у нас будет свой особняк на Ист-Энд-авеню.
— Да? — сказал доктор Плениш.